Дело о старинном портрете - Врублевская Катерина. Страница 14

Мы представились друг другу, разговорились и почувствовали друг к другу неодолимое дружелюбие. Авилов оказался прекрасным собеседником, таким же, как вы, и мы беседовали весь остаток ночи. Однако наутро мне нужно было отчаливать, а Владимиру Гавриловичу плыть далее — в Кейптаун. Мы сердечно распрощались, я сошел в порту Массауа, что в Красном море, и оттуда, через Асмару и Аксум, двинулся в глубь страны.

Негус Иоанн, абиссинский царь, принял меня сердечно. Поселил меня в круглом шатре под соломенной крышей, приказал выдать необходимую утварь, циновки и девчонку для услуг.

Я не знал их языка, но ходил по поселению и учился. Когда же немного начал говорить на амхарском — так называется их эфиопский язык, — то рассказал Иоанну, зачем я к нему приехал. Я понравился негусу, он меня сердечно полюбил и проводил долгие часы в беседах со мной. И самое главное, негус согласился на все мои предложения, дал «добро» на строительство в Абиссинии колонии и русской православной церкви. Он — неглупый правитель и понимал, что ему нужна сильная страна с растущим населением.

Прожил я у него три года — научился говорить на их языке, чуть было не женился, загорел что твой мавр, многое увидел и узнал. А потом негус снарядил меня в обратный путь, богато одарив и приставив ко мне двух ученых монахов-эфиопов — те ехали в Киево-Печерскую лавру учиться православию.

Вернувшись в Россию, я стал рассказывать о том, что видел: о прекрасном климате, о добрых миролюбивых эфиопах, о просторах ничейной земли, где только воткни палку — вырастет апельсин, и звал ехать со мной в этот край.

Понемногу вокруг меня собрались люди, и не только из казацкого сословия, а все, кто искал лучшей доли. Даже монахи к нам примкнули, уж о мастеровых я и не говорю — десятками ко мне спешили, дабы построить форпост на границе, принести пользу и себе, и матушке-России. Я даже имя станице придумал — Новая Москва.

Наш небольшой отряд отправился в Абиссинию летом восемьдесят восьмого года, и поначалу было хоть и тяжело, но радостно: своя земля, тепло, просторно. Люди с охотой взялись за дело: пахали землю, строили дома, ловили рыбу в море, пасли скот, тот, что мы привезли с собой. Любопытные эфиопы часто навещали нас, принося в подарок то фрукты, то домашнюю утварь. Даже негус изъявил желание посмотреть на нашу колонию и однажды явился, сидя в носилках, которые несли четыре дюжих негра.

Идиллия закончилась внезапно. В колонии были казаки, не приученные к крестьянскому труду, начались ссоры, пьянство, зависть. Они ехали не для того, чтобы мирно работать, пахать и сеять, а для вольготной жизни с грабежами и поборами. Выгнать их было некуда — кругом пустыня. Они грабили честных колонистов, и те шли с жалобами ко мне — а к кому ж еще? Мне пришлось даже сколотить команду из нескольких крепких мужиков, чтобы охранять людей от своих же наглых земляков.

Но самое страшное случилось позже, когда с берега наше поселение обстреляла итальянская канонерка. Итальянцы давно задумали захватить Абиссинию, и Новая Москва была для них костью в горле. Снаряды разрушили два дома, убили одного колониста, осколками ранило четверых. Все разбежались кто куда, и мне с трудом удалось вернуть людей.

С тех пор все пошло наперекосяк: дома развалились, да и не дома это были, а так, мазанки-времянки, сети пропали или были специально порваны итальянцами. Спустя несколько месяцев к нашим берегам подошел российский корабль и забрал тех, кто решил уехать. Я долго размышлял над случившимся, все думал, почему я дважды потерпел неудачу, и в конце концов понял, что дело надо вести совсем по-другому: сначала завезти товары, построить крепкие дома за высокой изгородью, а уж потом и людей зазывать.

Но скоро сказка сказывается… Для снаряжения корабля, закупки продовольствия, строительных материалов и необходимых инструментов нужны были деньги, много денег, которых ни у меня, ни у моих людей не было. Купцы дали уже все, что хотели и могли, и один умный человек мне посоветовал: езжай, мол, Николай Иванович, к царю, кинься ему в ноги и попроси денег. Уж царь поймет, насколько этот план важен и нужен для России, и обязательно поможет. Нельзя отдавать макаронникам такие земли — самим там встать надобно.

Вы же знаете, Аполлинария Лазаревна, что император недавно был во Франции — договор о русско-французском союзе заключал. Я приехал в Париж, правдами и неправдами добился аудиенции у Николая Карловича Гирса, всесильного министра иностранных дел, но тот затопал на меня ногами, обвинил в том, что я продаю родину, и даже пригрозил сослать в Сибирь на пять лет. Не до меня ему было. Франция, по его разумению, важнее Абиссинии. Еле ноги оттуда унес. Правда, я не понял, кому именно я продавал родину, уж не негусу ли абиссинскому, но благоразумно не стал выяснять это у раздраженного министра. Он человек государственный, ему виднее.

Теперь вот еду в Германию — меня обещали свести с нужными людьми, которые вроде бы согласились дать денег, а оттуда — обратно в Абиссинию, там меня ждут, самые верные мои товарищи остались присматривать, чтобы колония не развалилась окончательно. Вот такая история. Весь я вам открылся, ничего не утаил, потому что очень вы, сударыня, располагаете к душевной беседе.

Аршинов замолчал, откинулся на спинку дивана и прикрыл глаза.

— Интересная у вас жизнь, Николай Иванович, — искренне сказала я, захваченная его рассказом. Аршинов уже не казался мне бароном Мюнхгаузеном, вралем и выдумщиком. Столько боли и отчаяния было в его словах об оставшихся в далеком краю друзьях, что я сразу поверила в то, о чем он рассказывал. — Мне так приятно было услышать, что вы знавали моего покойного супруга.

— И не сожалею ничуть, Аполлинария Лазаревна, — ответил он, не меняя положения головы, и я поняла, что передо мной сидит очень уставший человек, многое повидавший и переживший. — Ни за единый поступок в жизни мне не стыдно. Пусть другие меня осуждают за гордыню и самонадеянность, но, ежели что надумаю, я не отступлюсь. Помню слова Авилова. Он мне так сказал: «Ты, Николай, когда слышишь предупреждение: „Не делай этого, сие будет дурно истолковано“, — поступаешь в точности наоборот. Ты упорен, и это мне в тебе нравится! Ты всего добьешься в этой жизни». Удивительной души был ваш муж, интересный человек. Жаль только, что всего лишь несколько часов удалось с ним поговорить. Сейчас только вспомнил, он ведь и о вас рассказывал!

— Да что вы говорите?!

— Конечно! Он рассказывал о юной жене, которую любил всем сердцем. Как я сразу не понял, что это вы? Он же мне вас описывал.

— Науку Владимир Гаврилович любил не менее, — вздохнула я, отворачиваясь. — Она у него была на первом месте, а все остальные, включая меня…

Слезы предательски навернулись на глаза, и я промокнула их платочком.

— Полно, полно, дорогая госпожа Авилова. Не расстраивайтесь так. Вам довелось встретить и полюбить удивительного человека, и, думаю, вы благодарны Создателю за те несколько лет, что провели вместе с Владимиром Гавриловичем. Ведь верно?

Я молча кивнула.

— Расскажите лучше, чего вы ждете от Парижа? Решили развеяться или по делам каким-нибудь?

— Да как вам сказать, Николай Иванович… — Я с радостью сменила тему разговора, — Давно не была в Париже, соскучилась. На выставке хочу побывать, по магазинам модного платья пройтись, к художникам заглянуть, да просто парижского воздуха вдохнуть…

— К художникам? — оживился он. — Люблю художников, веселые парни. Только натурщиц выбирать не умеют. Как глянешь — плакать хочется, одна другой тоще. Женщина, она должна радовать глаз приятными округлостями. А углов у нас самих хватает! — Аршинов оглушительно расхохотался. — И что вы намерены купить из картин?

— Не знаю, наверное, импрессионистов, — ответила я и тут же спохватилась: вдруг мой собеседник не знает, кто это? Неудобно получится.

Но Аршинов и бровью не повел, его не так-то легко было оконфузить.

— Что ж, порекомендую вам парочку галерей, — сказал он с видом знатока. — Вот, например, галерея «Буссо и Валадон» на бульваре Монмартр. Очень, очень достойная. Картины представлены от маленьких до огромных, в полстены. Хоть в присутственное место вешай — все собой закроет. И директорствует там брат этого ненормального художника, что ухо себе отрезал, а потом то ли застрелился, то ли еще как с жизнью покончил, как его бишь… Галерейщика-то Теодор Ван Гог зовут, а вот брата его, нет, не помню… Что еще сказать?.. На улице Форе в девятом доме тоже картины продают. Но дорого, и картины мелковаты. За что такие деньжищи отваливают за картинку размером с носовой платок — не пойму. Потом у Дюран-Рюэля… Эх, не помню больше.