И явилось новое солнце - Вулф Джин Родман. Страница 78
На следующее утро я прошелся по городу. Дома его были сложены из речного камня, скрепленного грязевым раствором. Крыши из тонких бревен, покрытых толстым слоем грязи вперемешку с соломой, маисовыми стеблями и обертками початков, были почти плоскими. У одной двери какая-то женщина дала мне полусгоревшую, обвалянную в муке лепешку. Мужчины, которых я встречал, не обращали на меня внимания. Позже, узнав этот народ получше, я понял, что они поступали так из-за необходимости объяснять все увиденное ими; не имея ни малейшего понятия, кто я и откуда взялся, они просто притворялись, что не видят меня.
В тот вечер я пришел и сел на прежнее место, но когда явилась рослая женщина, на этот раз оставив лепешку и кувшин воды чуть ближе, я взял их и последовал за ней в ее дом, один из самых старых и маленьких. Она испугалась, когда я отдернул рваную циновку, служившую ей дверью, но я устроился есть и пить в углу и всячески стремился показать, что не сделаю ей ничего плохого. В ту ночь у ее очага мне было гораздо теплее, чем на улице.
Починку дома я начал с того, что разобрал и заново сложил те участки стен, которые вот-вот готовы были обвалиться. Женщина одно время наблюдала за моей работой, потом ушла в город. Она не возвращалась до вечера.
На следующий день я отправился следом и увидел, что она вошла в большой дом, где принялась молоть маис, стирать одежду и подметать пол. К тому времени я уже выучил названия самых простых вещей и помогал ей всякий раз, когда мне удавалось понять смысл работы.
Этот дом принадлежал шаману. Он служил божеству, чья устрашающая статуя была установлена на востоке, сразу за городской чертой. Поработав на семью шамана несколько дней, я узнал, что основной акт богослужения совершался каждое утро перед моим приходом. Тогда я стал подниматься пораньше и приносил хворост к алтарю, где он сжигал муку и масло, а на пиру в день летнего солнцестояния перерезал глотку коипу под топот танцоров и грохот маленьких барабанчиков. Так я жил среди этих людей, стараясь по мере сил подражать их обычаям.
Древесина здесь была в цене. Деревья не росли в пампе, они ютились лишь по краям людских полей. Очаг рослой женщины, как и все остальные, топился стеблями, кочерыжками и обертками маисовых початков пополам с высушенным на солнце навозом. Порою стебли маиса подбрасывались даже в огонь, который каждый день с песнями и заклинаниями разжигал шаман, ловя лучи Старого Солнца в свою священную чашу.
Я перестроил стены дома рослой женщины, но, похоже, мало что мог сделать с крышей. Бревна были тонкими и старыми, некоторые из них дали опасные трещины. Одно время я думал поставить вместо подпорки каменный столб, но с ним дом стал бы слишком тесным.
Поразмыслив, я разломал всю провисающую конструкцию и заменил ее перекрестными сводами, как те, что я видел в пастушеской хижине, где оставил некогда накидку Пелерин, – сводами из речных камней свободной кладки, сходящимися к центру дома. Запасные камни, утоптанную землю и бревна со старой крыши я использовал при сооружении своеобразных подмостков, необходимых в процессе строительства каждой арки, и укрепил стены, чтобы они выдержали распирающую силу, для чего натаскал с реки еще камней. Пока шло строительство, нам с женщиной приходилось спать под открытым небом, но она согласилась на это без единой жалобы; зато когда все было готово и я, как прежде, покрыл похожую на улей крышу землей и плетеными циновками, она получила новый дом, высокий и прочный.
В самом начале, когда я ломал старую крышу, никто не обращал на меня особого внимания; но вот первый этап был завершен, я приступил к возведению сводов, и люди стали приходить с полей поглазеть на работу, а иные даже помогали мне. Когда же я разбирал последние подмостки, явился сам шаман, приведший с собой старейшину города.
Они бродили вокруг дома, пока не стало ясно, что подпорки уже не держат крышу, и только тогда внесли внутрь факелы. Наконец, когда моя работа подошла к концу, они усадили меня и стали забрасывать вопросами, активно жестикулируя, поскольку я еще очень плохо знал их язык.
Я как мог объяснил им все, для наглядности сложив на полу маленький макет из плоской гальки. Тогда они перешли к расспросам обо мне: откуда я явился и зачем поселился среди них. Я так давно не разговаривал ни с кем, кроме рослой женщины, что разом выложил им большую часть своей истории, запинаясь и чудом подбирая нужные слова. Я не ожидал, что мне поверят; достаточно было того, что меня хоть кто-то выслушал.
Выбравшись наконец на улицу, чтобы указать на солнце, я обнаружил, что, пока я распинался и царапал на грязном полу свои грубые чертежи, наступил вечер. Рослая женщина сидела у двери, и ее черные волосы трепал свежий, прохладный ветер пампы. Шаман и старейшина тоже вышли, и при свете их чадящих факелов я увидел, что она не на шутку напугана.
Я спросил, в чем дело, но не успела она открыть рот, как шаман завел длинную речь, из которой я понимал хорошо если каждое десятое слово. Когда он закончил, эстафету принял старейшина. Привлеченные их речами, вокруг собрались жители соседних домов. Одни держали охотничьи копья – ибо это был не воинственный народ, другие – тесла и ножи. Я повернулся к женщине и спросил, что происходит.
Она злобно зашипела в ответ, объяснив, что, по словам шамана и старейшины, я имел наглость утверждать, будто привожу с собой день и гуляю по небу. Теперь нас продержат здесь до тех пор, пока день не явится без моей помощи; когда же это случится, мы умрем. Она заплакала. Должно быть, слезы катились по ее впалым щекам; если так, то я не заметил их в мерцающем свете факелов. Удивительно, но я вообще не видел никого из этого народа плачущим, даже маленьких детей. Ее сухие частые всхлипы тронули меня больше, чем все слезы, которые я повидал в своей жизни.
Мы долго ждали возле ее дома. Появились новые факелы; топливо и горячие угли, принесенные из соседних домов, дали нам немного света. Однако ноги мои закоченели от холода, идущего от земли.
Единственная наша надежда заключалась в том, чтобы потянуть время и помотать нервы этим людям. Но, оглядев их лица, которые вполне могли сойти за деревянные маски, обмазанные бледно-коричневой глиной, я понял, что их терпение не истощится и за целый год, не говоря уж о короткой летней ночи.
Если бы я только мог свободнее изъясняться на их языке, я попытался бы заронить в них страх или хотя бы втолковать, что я хотел сказать на самом деле. Слова – увы, слова не их языка, а моего – отдавались эхом в моем сознании, давая мне невольную пищу для размышлений. А знал ли я сам, что означают эти слова? Эти или какие угодно другие? Разумеется, нет.
В отчаянии, движимый тем самым неутолимым стремлением к чистому самовыражению, что заставило меня писать и переписывать повесть, которую я отдал в переплет и схоронил в библиотеке мастера Ультана, а после вышвырнул в пустоту, я принялся жестикулировать, снова пересказывать свою историю, но на этот раз – без помощи слов. Мои руки баюкали младенца, которым был я сам, и тщетно боролись с течением Гьолла, пока ундина не спасла меня. Никто не порывался остановить меня, и вскоре я встал, дабы воспользоваться не только руками, но и ногами, изображая, как я иду пустыми гулкими коридорами Обители Абсолюта и пускаю в галоп боевого коня, который пал подо мной в Третьей Битве при Орифии.
Казалось, я слышу музыку; и спустя некоторое время я действительно услышал ее, потому что многие из тех, кого привлекли сюда речи старейшины и шамана, принялись напевать с закрытым ртом, отбивая по земле торжественный ритм древками копий с каменными наконечниками и роговыми ручками тесел; кто-то заиграл на свирели. Пронзительные ноты роились вокруг меня словно пчелы.
Наконец я заметил, как некоторые посматривают на небо и толкают друг друга локтями. Думая, что они завидели первые бледные лучи утренней зари, я тоже посмотрел туда, но увидел лишь Крест и Единорога – летние созвездия. Тогда шаман и старейшина распростерлись передо мной на земле. В тот же миг, по невероятно удачному совпадению, Урс обернулся к солнцу. Тень моя пала на них.