Загадка миллиардера Брынцалова - Беляева Лилия Ивановна. Страница 56
…Стало быть, сижу нога на ногу. За конторкой, ближе к окну, щебечут о своем две молодые секретарши, справа от меня, в углу, работает большеэкранный телевизор. Приглядываюсь — нет в нем ни непременных Сорокиной, ни Лиона Измайлова, ни прокладок, которые столь комфортны, ни дирола с ксилитом, которые и сохраняют и заново отращивают усы и зубы, а есть — вход в офис. Догадалась — этот телевизор дает знать, когда появится В. А. Брынцалов.
Припоминаю попутно с ожиданием, когда и где доводилось вот так сидеть, в приемных у «Великих и Ужасных» — у инструкторов ЦК, у секретарей обкомов… Прихожу к выводу — все едино. По ощущениям. Не к тебе же пришли — ты пришла, уже тебе дали фору…
Ну да там разберемся! Главное, чтобы диктофон не отказал!
Наконец какая-то из секретарш, кстати, милая, приветливая, произнесла: «Идет!» И впрямь, на телеэкране я увидела группу мужчин и среди них знакомое по газетам и предвыборным телепрограммам лицо… Хозяин явно уступал в росте прочим своим спутникам. Догадалась: телохранители.
Через несколько минут в приемную вошли — Сам и двое таких крепышей, о которых можно сказать культурно «атлетического телосложения», а можно употребить ходовое — «шкафы». Увидев меня, Владимир Алексеевич поздоровался, прошел в кабинет. Телохранители остались в приемной, встали у высокого барьера конторки, облокотились, о чем-то заговорили с секретаршами Наташей и Инной. Я заметила, что у одного из них чуть высунулась подкладка из-под обреза пиджака, видно, после химчистки ткань села слегка, а подкладочный шелк выстоял…
Дверь в кабинет осталась открытой. Наташа или Инна зашла в таинственный закуточек и появилась с раззолоченной чайной чашкой и блюдечком. Унесла в глубь кабинета. И дурак догадается — Хозяину. Я же в отворенную дверь видела кожаное кресло, а на стене — портрет мальчика и светлом, лет трех, не больше… дитя как дитя…
Спустя пять минут великое свершилось! Сентябрь 1996 года. Меня попросили войти. Господин Брынцалов единолично пил чай из раззолоченной чашечки. И первое, что он сказал мне полувнятно, между глотками, было:
— Никому никаких интервью… И вам тоже…
Так или примерно так. То есть как?! То есть что за чушь?! Где логика?! Зачем же я тогда приходила?! Зачем было меня приглашать в кабинет?
Брынцалов продолжал пить чай и произносить что-то раздраженно-невнятное, посверкивая в мою сторону маленькими, с серой искрой кабаньими глазами под густыми полуседыми бровями. Он словно бы заранее был уверен, что добра от очередного журналиста не будет — одна маета, которой во уже, по горло. И продолжал глотать чай. Такого в моей жизни еще не было. Отродясь. Клянусь, не было, чтобы я не напоила чаем человека, который пришел ко мне в дом. Клянусь, не было, чтобы кто-то из моих знакомых не напоил меня тем же чаем, даже если я прибежала на минуточку. Клянусь, не смел пить при мне чай сам по себе ни секретарь райкома, ни секретарь обкома, ни даже сторож при сельсовете… А тут — на тебе!
И я разозлилась. Пришло на ум первое — он, этот скороспелый богач-разбогач, решил, что я, как и многие-многие, пришла просить у него вспомоществование, что мне от него деньги нужны! Ведь сколько он выслушивает и устных, и письменных просьб! Устал, изнемог, не знает, в какой угол бежать? И всех — под одну гребенку…
Ах, так? Перебила:
— Мне от вас никаких ваших денег не нужно! Никаких! Нисколько!
Смолк. Посмотрел исподлобья, но с интересом. Повторила:
— Мне издательство заплатит. Если книга получится.
Понял до конца или не понял? Молчит, пьет чай. Сам по себе. На столе, который стоит, небось, целую чайную плантацию где-нибудь на Цейлоне, блестит золотой или золоченый письменный прибор — так, отдельные стильные предметы…
— Ладно, — решает, то есть снисходит, — пятнадцать минут… только… спрашивайте!
Ах ты, Боже мой, какой великодушный! На фоне роскошного шкафа… Он, значит, окончательно решил, что отдиктует мне условия совместного скоротечного существования, а я и пискнуть супротив не моги? Как кусок кинул со своего барского стола…
Во мне взыграла ярость. Профессиональная. И желание — переломить момент. А почему бы и нет? Разве мне не встречались такие, о ком друзья-журналисты говорили: «Бык! Осел! Уперся — ничего не выбьешь». Но я шла и «выбивала», и расставались мы с «быком-ослом» в хорошем настроении и как добрые друзья.
Неужели придется отступить, уступить? Не получить ответа ни на один вопрос? И оставить любознательное российское население ни с чем. А точнее, с одними частушками про «задницу» и уверенность, что В. А. Брынцалов — придурок, несмотря на все его капиталы?
Ах, где мои семнадцать лет! Ну, на крайний случай, тридцать пять! Крути не крути, хоть при социализме, хоть при капитализме, а мужчине всегда и при любом строе только женщина в радость. Только у молодой, красивой женщины есть шанс «переломить» даже и очень крутого мужичка!
С другой стороны, настоящий охотник бьет белку в глаз не только в двадцать, но, бывает, и в восемьдесят… Чую, выхода у меня нет: либо я, либо меня — через колено. Стало быть, бери в руки ружье…
И я взяла ружье, прицелилась и… И сказала, зрачок в зрачок с миллиардером, которому надоели, а может, и опротивели журналисты.
— Вы знаете, как в народе вас называют? Вам, небось, холуи о том не докладывают? Знаете?
И ляпнула… Без зазрения совести! Одно из тех словечек. Одно из очень таких-растаких забористых словечек… Такое, что Великий и Могучий не враз проглотил, а зыркнул предварительно в открытую дверь. Где сидел народ… Я так поняла — не хотел бы, чтобы там, в приемной, слышали… Стало быть, не такой уж он твердокаменный и небрежный. Стало быть, и впрямь не знал, как его имя полощут… Стало быть, прямо в цель мой выстрел…
«Ну, — думаю, — все. Сейчас вскипит и потребует, чтобы я исчезла с его глаз долой…»
Могло быть такое? У мужчинки, которого терзает комплекс неполноценности? Да запросто!
Но тут передо мной оказался Мужчина, который умеет держать удар, если уж на то пошло… Он даже паузу не затянул. Посмотрел мне в глаза остренько так… Нет, не сморгнула. Может, это приглянулось? Но что-то же не отвадило, нет.
— Ладно, — слышу. — Сколько вам времени надо?
И тон другой, и взгляд. Никакой малохольности. Спокойно смотрит, спокойно говорит. Объясняю:
— Мне надо будет раз пятнадцать с вами встретиться. Или десять, если будем говорить не менее часа. Можно утром или вечером. Хорошо, если бы привозили и увозили.
— Утром. В полдевятого, — отвечает. — Вечером я с семьей должен быть. — Смеется. — С семьей, с детьми, как же… — И опять деловито: — Приезжайте сами. Увозить будем. Спрашивайте.
Я раздвинула в стороны позолоченные или и впрямь золотые штучки, составляющие письменный прибор миллиардера, и поставила диктофон. И случился у нас с одиозным Владимиром Алексеевичем вот такой разговор:
— Начнем с детства. Чему учили вас ваши родители? Кем они хотели видеть вас?
— Особенно никто меня не учил — это раз. Почему? Потому, что время было такое — пятидесятые годы, бедность, отец — инвалид, без ноги, репрессированный. Работал кочегаром, занимался пчеловодством, хотя имел высшее образование…
— А что ему «приписали»?
— Да чепуху какую-то. Родственника хотел в партию принять, выдал ему бланк учетной карточки. Он ее испортил. Потом к родственнику пришли. Спрашивают — кто тебе дал? Говорит — секретарь парторганизации… И — отца под суд: почему врагу народа дал бланк?
— Какой это был год?
— Тридцать шестой. Отцу в это время было двадцать восемь лет. На девять месяцев в тюрьму посадили. До этого он работал директором школы, был секретарем парторганизации. Вот жизнь ему и испортили. Потом — блокада Ленинграда, ногу в блокаде отбили…
— В каких войсках он служил?
— Да черт его знает, я особо не спрашивал…
— Как его звали?
— Алексей Евдокимович. Его направили лечиться в город Кисловодск в сорок третьем году. Немцы отрезали Ростов, Северный Кавказ, попал в оккупацию. На оккупированной территории находился, плюс репрессированный — это тогда было два таких греха, что по специальности работать, учителем, не дали. А что такое не работать, вы представляете, что это такое было после войны? Вы тоже это все помните…