Загадка миллиардера Брынцалова - Беляева Лилия Ивановна. Страница 60

Никакого толка! Еще хуже было. В спину Славе летели камни и насмешливые слова:

— Трус! За мамкину юбку прячешься!

Однажды Слава вернулся домой бледный как полотно. С забинтованной рукой.

— Что у тебя? Что с тобой?! — кинулась к нему мать.

— Да ерунда, — ответил он. — Случайно порезал мизинец…

Он врал, Слава. Но мать тогда не узнала, что же произошло на самом деле. Потом, наверное, через годы, сын ей признался, что и как… А мне обо всем рассказал мой брат, случившийся на месте события.

А дело было так. В сарай, где Слава колол дрова, ввалилась компания подвыпивших подростков и от полного счастья, и от того, что пришла охота покуражиться, — принялась так и этак задевать Славу. И, конечно, цыкали сквозь редкие зубы слюной с шиком завзятых «воров в законе», какими мнили себя, — ведь водку-то уворовали!

— Эй! Придурок! Трус! Слабо «на дело» пойти? Да чего ты от него хочешь? Он же боится — бить будут! Он «бо-бо» боится! Пацан называется! Сопля он — вот кто! Сопля на веревочке!

— Боюсь? «Бо-бо» боюсь? А теперь глядите, — Слава положил на колоду свою руку и рубанул… Мизинец отлетел в сторону.

Молча, вмиг протрезвев, компашка злыдней вывалилась из сарая…

Так мальчишка завоевал право оставаться самим собой, добиваться своей цели, а не идти на поводу у жестокой, чумной, бестолковой прирыночной «улицы».

О, эта неизбежная, неумолимая, перемалывающая подростков «улица» российских городов и поселков! Сколько слабохарактерных, податливых и доверчивых мальчишеских душ она переломала и сгубила! И — продолжает губить…

И какой же силой «я» должен был обладать тот черкесский, прирыночный Володя Брынцалов, чтобы не поддаться этим самым уличным соблазнам, не скатиться в грязь, не очутиться ненароком на нарах! И как бы там дальше ни воспринимать В.А. Брынцалова, как бы ни относиться к нему, а, согласитесь, многих сотен, а то и тысяч «небитых» стоит подросток, который рано понял, что жизнь — это еще та борьба, что кое-как проживать ее не след, который со всей присущей ему жизненной энергией принялся выдираться из трущобных нравов и мелких, убогих притязаний.

Нет, совсем у меня, наверное, неправильное какое-то зрение. Да и поведение тоже. Ведь, в самом-то деле, надо выбросить из памяти Славу с отрубленным пальцем, надо видеть в В.А. Брынцалове мужчину в возрасте, как-никак ему вот-вот стукнет пятьдесят… А значит, следует жутко оскорбиться, когда он говорит вдруг:

— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.

Ну то есть хоть со стула падай!

О чем речь? А вот о чем. Ну пришел Император, кивнул нам, кто на диване, исчез в своем кабинете. Телохранители, застя свет, встали у конторки, облокотились, спиной к нам, заговорили о чем-то своем с секретаршами. Все как вчера. И как вчера, одна из секретарш понесла Брынцалову все ту же раззолоченную чашку с чаем. И как вчера, сказала мне, появляясь на пороге:

— Пожалуйста.

Вошла. Села. Включила диктофон. Достала из сумки газету с собственной статьей. Мне как-то было странновато, что Владимир Алексеевич, согласившись беседовать со мной, нисколько не интересуется, а что же я могу, могла… что писала, пишу… Вот я и развернула перед ним газету…

И вдруг этот «рыночный ребенок», это дитя улицы, заявляет мне, удерживая золоченую чашечку у губ и глядя на меня исподлобья своими насмешливо-колючими кабаньими глазками:

— Убери! Грязная. А то с тобой не буду разговаривать.

— Не грязная, а старая, — вразумляю.

— Нет, грязная. Могла б на ксероксе переснять.

Самое время встать и уйти? Продемонстрировать презрение к несолидному, эпатажному поведению зарвавшегося миллиардера?

А миллиардер, как ни в чем не бывало, вдруг произносит добродушно:

— Ну, о чем мы там… Давай, спрашивай!

Ну, не воспитанный он, господин Брынцалов! Ну, не ходили за ним в свое время гувернантки и бонны, как, положим, за Алексеем Толстым или Владимиром Набоковым, ему не присылали по утрам приглашения на бал к князю Белосельскому-Белозерскому или графу Сумарокову-Эльстон!… Ну не было ничего подобного!

Так ведь и любопытство мое при мне. Уж если взялся за гуж…

— Мы на том остановились, что отец ваш и мать верили в чудо, потому что были наивными людьми. Им казалось, что рано или поздно справедливость восторжествует, что честность и терпение будут вознаграждены…

Схватил суть тут же, и разговор не пошел, а полетел. Правда, я потом, перепечатывая, засомневалась опять, а стоит ли давать его, разговор этот, в натуральном виде, «непричесанным». Решила — пусть. Живой же разговор живого человека, не выскобленная всякого рода помощниками текстовка!

— Я скажу — я уже в пятнадцать лет не верил, что это будет. Не верил. А в двадцать восемь полностью разуверился в том, что можно быть честным человеком, справедливым…

— И что за это воздастся?

— Да. И что отсюда — все бесполезно. Нужно любить себя. Будешь любить себя — и люди будут тебя уважать, и все будет нормально у тебя в жизни. Нужно любить себя, быть здоровым, поступать правильно, чтобы потом не жалеть о своих ошибках, и все получается. А если начинаешь заботиться о людях — значит, ты им навязываешься, они считают, что ты умный, а они, мол, дураки, и люди злятся… Поэтому спокойненько учи сам себя, над собой командуй, как хочешь, — и народ тебя поймет. Будешь голым ходить — тебя поймут, можешь не есть — тоже поймут, ну, скажут — дурак, но другим навязывать свою идеологию, не закрепленную ни законом, ничем, — потерпишь фиаско. Вот я фиаско потерпел в школе, когда сам попытался какую-то идеологию, детскую свою, наивную, своему кругу сверстников навязать. Не получилось. Родители восстали все, и меня прогнали со двора.

— А с чем вы поехали в институт?

— Чемодан, здоровый-здоровый чемодан, деревянный, и шестьдесят рублей мне дали. Или тридцать — не помню. Тридцать, по-моему. Нет, шестьдесят дали. Тридцать рублей я заплатил за подготовительные курсы, потому что я два года сачковал в школе, девятый и десятый классы я не учился практически. Тех знаний, что я получил за восемь лет, мне хватило в школе рабочей молодежи, чтобы учиться, там ослы совсем были, уже взрослые люди, которые вообще ничего не понимали, учились не знаю для чего. А я поступил на подготовительные курсы в Новочеркасский политехнический институт, и за месяц я восстановил знания все, — там была, конечно, система учебы, — в общежитии там жили, спортсмены там были, талоны нам давали, сразу нас взяли в команду играть…

— В какую команду?

— В сборную института.

— По какому виду спорта?

— Баскетбол.

— Как вспоминается студенчество?

— Хорошо, это самое лучшее время жизни.

— На картошку ездили?

— Да какая там картошка — дурака пять лет валяли. Не жизнь, а малина. Пят лет! На шее у родителей, на шее у государства. И, главное, все, что я за пять лет получил, можно было получить за год.

— Даже так! То есть вам легко давалось все это?

— Я учился в Новочеркасском политехническом институте, горный факультет, мы на занятия не ходили практически. Я в десять часов поднимался, лекции пропускали все, останется три дня до экзаменов — выучим все и идем. Мы ведь молодые люди, здоровые, не пили, ну чего там — выучить, чепуха! А все в институте — это повторение школьного, немножко усложненное. Математика — там высшая математика, если другие там науки — то же самое, но чуть посложнее. В принципе, в институте нужно усиливать давление на студентов. А может, так и лучше, что не перегружают, черт их знает.

— Ну, а какая уже в институте была мечта?

— Да мечта — быстро закончить институт. Дурацкая мечта, будто мне лет двадцать было учиться в институте. Смотрел на тех грузинов, которые по пятнадцать лет учились, а они кайфовали, он уже дед, а учится! Ему тридцать лет, а нам двадцать, он учится, мы смотрим — он ходит! Мы учились в институте — прекрасное время! Кушать охота все время. Есть хотелось.

— И что изобрели?

— Я?

— Ну чтобы поесть?