Июль - Вырыпаев Иван Александрович. Страница 5
Третья мысль:
Поговорить с ней. Вдруг, чудо, которое еще никогда со мной не случалось (я чудес не видал и в них не верю), а теперь, а ну, вдруг, теперь, в этой странной ситуации, возьмет, да и упадет на меня, как торт крем-брюле, падает на голову господина в шляпе в смешных, комических фильмах, вдруг?! Пойду я, пойду по улицам смешных комических фильмов, пройдусь не раз, а сотни тысяч раз под окнами высоких домов из фильмов этих, и вдруг.., вдруг, как в этих фильмах и положено, вдруг, из одного, самого неприметного окна на -пятом– вдруг, да и сорвется с подоконника, ко дню рождению маленькой именинницы Риты или Карины, приготовленный, и ожидающий своего часа на подоконнике, крем-брюле торт . Поговорить с ней. Раз в жизни и торт падает на голову, а вдруг, да и случится чудо! Поговорить с ней. Вдруг, она возьмет, да и окажется первым в мире человеком, который способен понять меня от начала до самого конца. Не каждый же день выпадает случай, встретить женщину Жанну М. со странными ногами и, с по-моему вкусу, налитой грудью, вдруг да поймет? Лети, лети, крем-брюле, слушай меня Жанна. Шестьдесят три года я прожил, а так до сих пор, ни разу ни с кем, так чтобы поняли меня, я и не поговорил.
Из этих трех мыслей промелькнувших в моей голове за одну единственную секунду, я остановился на третьей. Но тут был и расчет, потому что, если чего вдруг не выйдет с разговором, если Жанна, из моего детства, М., по какой-либо причине не захочет меня выслушать, или окажется так, что чудо не случилось, и кремовый торт не упал мне на шляпу, тогда я спокойно, если никто не помешает (а кто мне помешает, все ведь думают, что я продолжаю спать?), тогда я спокойно и уверенно, не теряя самообладания и не впадая в ярость, но наоборот, очень жизнелюбиво и с достоинством, сначала, откручу голову идее о жизнипослесмерти-вазелину-мерзкому-старичку, а после, часа за два, ну, в крайнем случае, за три, разжую основные части тела любви моей Жанны М, и уже внутри с ней (любовь – это поступки), я и предстану перед дежурным врачом и санитарами, ну а там уж бог им судья: -Бейте меня, убивайте, я в чужие дела не вмешиваюсь, хотите меня убить ? Это ваше личное дело, вам решать.
– Не нужно меня есть, я тебя слушаю, говори.
Я ведь не слышу, что вы мне говорите, я ведь, семь лет уже не слышу ни ноты, ни колокола, ни сигнала, и даже когда, я спал, даже в банке вазелина, я не единого звука не слышал, и поэтому старичок этот (сломанный будильник моей совести), старичок этот, не к ушам моим обращался, зная, что я глухой, а проповеди свои ?проснись да проснись, не спать нужно, а жить?, спускал холодной струей прямо по моему позвоночнику, так что после каждой его проповеди -проснись, проснись– (будильник без сигнала и звонка), я часа два, а то и три, а то и больше, пять шесть, семь, ходил потом, словно, с мокрыми трусами, словно я обосался, или лежал (я ведь с кровати то не вставал) лежал потом весь мокрый, а санитары и дежурный врач (без десяти минут святой человек), конечно, ничего другого про меня и не думали, как, то, что вся эта вода в моих трусах есть моча. А это она и была (моча), но только не из члена моего вытекшая, а из проповеди, этого старичка спустившаяся по позвоночнику и наполнившая мне трусы, словно садовую бочку, после дождя.
А что можно найти в садовой бочке после дождя, на самом дне этой бочке, на самой ее глубине, что можно найти, что? Июль, – и больше ничего на дне садовой бочки нет. Июль и ничего больше. Июль и ничего.
Ремарка
И на этом, сразу после слов: -июль и ничего-, – первая часть того, что все это время здесь происходило, закончилась, а вторая часть, того, что здесь будет происходить дальше, началась. Лед и бетон навсегда исчезли, им на смену пришел липкий августовский мед, конечно августовский, а не июльский, потому что, как здесь уже и было неоднократно сказано, – в июле меда нет.
– Ну и зачем ты все это делаешь, зачем ты меня развязываешь и выпускаешь на волю, для чего?
– Этого я не могу объяснить, я делаю, то, что мне нужно, и пока что это все.
– Но, то, что ты делаешь, это же риск, для твоей жизни, ты это понимаешь, или ты до конца не понимаешь, к чему все здесь, что ты сейчас делаешь, может прийти?
– Я не знаю. Делаю, то, что нужно и пока что это все.
Ремарка
Неля легла на плоскость и стала лежать неподвижно. Стала лежать. Что она стала делать? Лежать. Лежать на плоскости огромного стола, так как плоскость, на которой оба они находились, несколько минут назад превратилась в поверхность огромного стола, огромного стола, до края, которого, не добраться не кому. Краев этого стола не видно, и то, что под столом, видно, так как перед нами, лишь гигантская крышка, крышка до самого горизонта. Стол. Неля стала лежать на этом столе, как еда приготовленная на ужин, лежит на столе еда, и никого это не удивляет. Еда и должна лежать на столе, что в этом удивительного, стол для того, собственно и существует, чтобы на нем лежала еда.
Неля лежит на плоскости, приготовившись ко всему. Она лежит на плоскости так, что с первого взгляда, становится понятно, – женщина, которая лежит перед нами, готова ко всему, абсолютно ко всему, ко всему, в том смысле, что нет на свете ничего такого, к чему она не готова, – готова ко всему.
Так она сказала, и легла прямо на пол, прямо у моих ног, легла, как лисичка, легла бы под скамейкой, для того, чтобы потом, когда уже все привыкнут, что она тут лежит, и забудут о ней, и перестанут обращать на нее всякое внимание, тогда, она хитрая лисичка, – раз, и переберется на лавочку, а потом и на печку, а дальше, и весь дом займет, а дальше и хозяина дома выгонит на улицу. Он то, ее только под лавочкой пустил полежать, а она, раз, два, три, не успел он оглянуться, как уже и весь дом его целиком занят хитроумной лисой, и где ему теперь, самому законному хозяину дома жить, неизвестно, – знаем, мы эти хитрости, нас на этом, так просто не провести.
– Самое странное, во всем этом, это то, что я ведь могу, встать и просто уйти. Или если он на меня бросится, то я могу закричать, и тогда буквально через десять секунд, здесь появятся санитары, и все эти его мысли про июльский лед, вместе с ним самим, превратятся в кусок кровавого говна. Самое странное, что я могла уйти еще минут двадцать назад, и потом я могла вообще не разговаривать с ним, и что самое, самое, странное, так это то, что я могла вообще не работать в этой больнице, потому что, денег здесь платят мало, а нервов тратиться много. Но, вот я почему-то, лежу на полу, в клетке с опасным, сумасшедшим преступником, с маньяком, которого уже шесть лет держат привязанным к кровати и в наморднике. А я лежу прямо у его ног, подвергая свою жизнь смертельной опасности, хотя дома, меня ждет маленький мальчик, которому я нужна, и который без меня не проживет. Я лежу здесь, вот так вот, как кусок колбасы, который, сейчас съедят, и мне даже поговорить не с кем, потому что, единственный мой собеседник, кроме того, что абсолютно невменяем, еще и глухой. Хотя, если бы он и не был глухим, он все равно, не понял бы, что я говорю, а я, собственно, ничего и говорю, мне, собственно, и сказать то нечего. Я лежу и не понимаю, что происходит, зачем это происходит и происходит ли уже, или только сейчас начнет происходить, или уже произошло, не знаю, я ничего не знаю. Я знаю только одно, я лежу. Я сама, по необъяснимой и неподдающейся объяснению причине, я сама хочу здесь еще полежать, и не уходить, и вообще, побыть здесь, не знаю, зачем, нет ответа, потому что у меня такое чувство возникло, что я долго, долго искала в бабушкиной сундуке, старое подвенечное бабушкино платье, искала, искала, много, много дней и ночей, и лет, и вдруг, нашла. А зачем оно мне, этого я сказать не могу. Но нужно. Очень нужно. Много лет я его искала и нашла. Ну как, будешь ты говорить мне, или на этом все? Что мы делаем дальше, в том смысле, что какие у нас планы, будем мы разговаривать, или сразу примем решение, что на этом все?
Я вижу, вижу, что ты смотришь, в дальнем углу, моего сознания, вижу, как ты смотришь и потешаешься надо мною, вазелиновый старичок. Я, несмотря, на то, что занят, сейчас другими делами, с Жанной из моего детства М, я несмотря на это, ни на секунду не выпускал тебя из круга своего внимания. И я видел, как ты смеялся, и кривлялся надо мною. И я, поверь мне, на слово, а можешь и не верить, в этом случае, веришь или нет, мне не важно, я то, после того, как решим мы с этой санитаркой Жанной М, ее судьбу, а этого уже скоро случится, потому что здесь тянуть нечего, так вот я то, после того, как с ней решится, я тогда, без всяких промедлений, решу и твой вопрос. И решу уже, поверь, а можешь и не верить, решу уже не на какое-то время, а навсегда. Потому что, если ты вазелиново-вонючий старичок и есть Господь создатель всего сущего, а я охотно, при охотно, верю, что ты Бог и есть. То я с огромной радостью пришибу тебя, и покончу с тобой, и избавлюсь от тебя и твоей вазелиновой вони, и вздохну полной грудью, и будет у меня праздник великого «Избавления», но будет этот праздник чуть позже, чуть-чуть, по позже, а пока, сиди, там где ты есть, кривляйся, и считай свои последние минуты, есть у тебя еще немного времени быть Богом, используй его с толком и пользой, потому что, скоро уже очень, скоро, не будет не времени, ни бога, а только я и весь остальной окружающий меня мир.