Прикрой, атакую! В атаке — «Меч» - Якименко Антон Дмитриевич. Страница 21

— Сила!..

Очевидно, разговор потом продолжался в деталях, но Василевский пошел дальше — увлекся идеей свободной охоты, вынашивал ее, представлял себя в этой роли, а теперь открылся друзьям. Ну что ж, очень даже неплохо. И не важно, что мысль возникла не сама по себе, а после того, как здесь побывала пара фашистов. У врага тоже нелишне учиться, чтобы его потом же и бить. Так я думаю. И летчики, вероятно, думают так же, но спросить их мнение все-таки надо: тактика — дело коллективное.

— Как ваше мнение, летчики?

Одобряют. Ну что ж, тем лучше. Можно надеяться, что командир авиакорпуса нашу идею одобрит. Он уважает инициативу снизу.

— Отлично, ребята! Солидарен с вами. Утром поговорю с генералом. Надеюсь, против не будет. А сейчас — на ужин!

* * *

Столовая военного времени… Она всегда вызывает щемящее чувство тоски. Как правило, это изба или хата. В ней жили люди. Растили детей, нянчили внуков. Но вот началась война, и изба опустела. Мужчины ушли на фронт, молодых женщин немцы угнали в Германию, детей разобрали соседи или родственники. И стоит изба одинокой, безлюдной, пока не понадобится нам, армейцам. Она вызывает щемящее чувство тоски еще и по той причине, что в ней поминают не вернувшихся из боя. Но прежде чем выпить, каждый невольно глянет на место, где раньше сидел товарищ, на его незанятый стул, на поданный нетронутый ужин.

Дожидаются ровно три дня. И в течение этого времени никто не займет его место в столовой, никто не займет его койку. После трех дней считают погибшим. Таков неписаный фронтовой закон.

Тяжело, очень тяжело, но, как это ни странно, люди ко всему привыкают. И потому что война, и потому что вокруг — молодость. Боевая, кипучая, неунывающая. А если кто-то и грустит, то грустит потихоньку, не вслух: зачем ворошить общую боль. Вот и сейчас. Я еще слышу отзвук недавнего боя, голос командира звена Бондаренко, управлявшего группой, вижу его нетронутый ужин, а разговор уже начинается, набирая и темп, и силу. Кто то пошел в лобовую атаку, кто то бросил машину в пике, зарычал, изображая рев самолета или рокот бортового оружия.

Неожиданно на фоне горящих глаз — озорных, смелых, отчаянных — вижу совсем иные: добрые, ласковые, будто материнские. «Ты жив, — говорят эти глаза. — Как хорошо, что ты жив. Как хорошо, что ты есть…» Это наша официантка Муся, маленькая, удивительно красивая девушка. Она принесла Иванову чай, на минутку остановилась сзади, чуть сбоку, он слегка повернулся. Я вижу его резко очерченный профиль, крупный, не очень красивый нос и вижу его глаза, ставшие удивительно теплыми.

Василий слегка пожимает плечами: «Может, еще вернется…» Это о Бондаренко. Внезапно суровеет, говорит тихо, но твердо, по-мужски. Мне не слышно, что говорит, но я понимаю: успокаивает. Может, и что-то другое, но мне хочется именно этого — чтобы он успокаивал. Хочу, чтобы ее глаза, красивые, синие, точно кусочки мирного неба, не замутили слезы печали, чтобы они смотрели на мир так же, как на него, на Василия: доверчиво, ласково, нежно.

Война и любовь… «Что же сильнее?» — думаю я. Война идет на земле огнями пожаров, грохотом танков, железным гулом моторов. Она убивает, сжигает. Она сносит с лица земли города и деревни, кровью наполняет реки. А любовь, несмотря ни на что, живет. Тихо живет, прячется где-то в глубине существа человека, в душе, в уголке его сердца. Живет и вселяет в человека надежду, заставляет его мечтать о хорошем, прекрасном, заставляет бороться за это прекрасное и дает ему силы.

Войны имеют начало, имеют конец. Сколько их было, войн! И эта придет к концу. Он уже недалек. А любовь? Была и останется. Только разгорится потом еще больше, и будет сближать людей, будет роднить их сердца для новой любви, для новой жизни.

«Только бы не случилось чего с Ивановым», — смятенно подумал я и невольно почувствовал, что на меня ложится двойная забота: о нем и о ней, и что волей неволей я буду его беречь. Нет, не держать его на земле — этим не сбережешь, — беречь по-другому: еще больше следить за его боевым мастерством, еще больше учить. Чтобы и в небе он был так же уверен в себе, как на земле.

Смотрю за часы: пора. На войне время дорого, его надо беречь. Если в одиннадцать ляжем, а в три, как обычно, поднимемся, то на отдых всего четыре часа. Мало. День велик, а работа адски тяжелая: летать, драться, стрелять. Попробуй подраться без отдыха. Сон — лучшая подготовка к боевому дежурству, к боям. Это проверено и доказано опытом. Я постиг эту мудрость еще у реки Халхин-Гол, в боях над степями Монголии. «Если ты сыт и тебе нечего делать, — говорил командир эскадрильи, — не теряй времени даром. Ложись. Неясна обстановка — ложись. Не волнуйся, без работы тебя не оставят. Командир поднимет тебя, поставит тебе боевую задачу, и ты полетишь здоровый, бодрый, уверенный».

Теперь я сам командир и принцип комэска старшего лейтенанта Виктора Чистякова стал моим принципом. Я пронес его по фронтам, ни разу не усомнившись в его справедливости. Летчики иногда обижаются: «Загоняет в постель, как маленьких…» Да, загоняю, твердо зная, что прав. И никак не могу понять командиров, разрешающих летчикам пить, гулять по ночам, а потом, занеся в список потерь очередную фамилию, разводить руками и говорить: «Война, ничего не поделаешь»…

Забегая вперед, скажу, что я буду встречать таких командиров и после войны. Через двадцать лет после битвы под Курском мне доведется быть на учениях. Мы будем ждать боевую задачу. Прождем целый день, целый вечер. Я скажу своим подчиненным: «Спать». А другие не скажут и будут сидеть всю ночь. Утром мы встанем отдохнувшие, боеспособные, спокойно побреемся и даже проведем физзарядку.

А те, что не спали, будут способны только завидовать нам, а «воевать»… увы.

Я смотрю на часы и говорю: «Летчики, спать!» Говорю тоном, не терпящим возражения. Иначе их не поднимешь. Странно, если вдумаешься. Ставя боевую задачу, я говорю спокойно, не повышая голоса. А ведь это приказ на бой. А где бой, там ведь не только победа, там же и смерть. Смешно получается: в бой без приказа, спать — по приказу. Вот какая она, молодость.

Приказы не обсуждаются.