Охота на гусара - Белянин Андрей Олегович. Страница 43

Исступлённая от радости толпа евреев, сбежавшись со всего города, провожала меня до площади непрерывными визгами и криками «ура!». Там же, остановя коня, приказал я бить в самый большой барабан, дожидаясь наибольшего стечения народа. Когда донцы доложили, что выгнали на улицу всех, кроме беременных и паралитиков, я начал речь:

– Господа поляки! В чёрное платье! Наполеон изгнан, российская армия за Неманом, а из восьмидесяти тысяч ваших войск, бесчинно ступивших в пределы наши, лишь сотен пять бегут восвояси. Прочие, увы… Я пришёл сюда средством мирного договора, хотя мог бы и силой оружия! Но что я вижу здесь? На лицах местных поляков – злоба и коварные замыслы! Наглость в осанке и вызов во взоре, сабли на бёдрах и пистолеты за поясом… Это намёк на грядущий мятеж? Вопреки вам самим, я должен взять меры к вашему спасению, ибо один выстрел – и всё в прах и пепел! Города не будет, исторических развалин тоже… Посему я самолично меняю управление Гродна. Майор Храповицкий отныне назначается начальником его! Всю полицию, ответственную за беспорядки, могущие иметь место быть, поставить из евреев местного кагала! Всем, всем, всем – в два часа сдать всё огнестрельное оружие! У кого потом найду – расстрел без права переписки. Уверяю, что я шутить не люблю и слово своё держать умею!

Высокомерная польская шляхта отпала навзничь… Не будь здесь восьми неполных сотен русских клинков – они бы загрызли меня вместе с лошадью. Тут же был мною отмечен высокий столб с памятной надписью, что-де тут будет водружена стела в честь празднования взятия Москвы.

– В топоры его, братцы! И чтоб завтра же здесь стояло… ну, что-нибудь эдакое… чтоб помнили!

Боже, это мой грех… Ретивые казаки за единую ночь топорами придали столбу столь неприличную форму, что сами потом застыдились. Женщины так вообще перестали на улицу выходить… Но в принципе то, что Москвы им не видать, все поняли однозначно!

В тот же день были замечены мною ставшие модными в Европе «прозрачные картины», писанные маслом на стекле и освещаемые в вечернее время. Местный аптекарь, глава всех докторов и коновалов гродненских, в безумном подольщении к Наполеону выставил у себя вещь совершенно невозможную. На картине сей изображался орёл Франции и белый орёл Польши, раздирающие на части двуглавого орла России!

– А ну подать сюда эту клистирную трубку! Я ему сей же час при всех клизму ставить буду.

Еврейские полицейские мигом доставили смутьяна, а по совместительству ещё и первого конкурента по фармацевтике. Аптекарь меж тем имел вид неприветливый и нескромный, обещаясь жаловаться на «кагальный произвол» вплоть до самого Кутузова. Этого было довольно…

До сего момента на лице и в словах моих изображалась одна холодная строгость, я искал случая закипеть гневом и окончательно уже сразить надменность польскую. Случай предстал в виде наглого пузоносца с чистеньким пенсне на носу, и «безобразие» моё достигло красоты идеальной…

– Порешу на месте! В медикаментах закопаю! Касторку банками жрать заставлю, пиявками закормлю, корпии из-под мышек понавыщипываю, до старости с пластырями перцовыми в сортир ходить будешь! А ну, любить на моих глазах Россию-мать и Александра Первого!

Аптекарь побледнел, как склянка магнезии, и рухнул на колени, целуя землю на том, что к двенадцатому числу, то есть ко дню рождения русского императора, окна дома своего украсит картиной совершенно противного содержания. Вроде как бы двуглавый орёл российский неспешно ощипывает перья не только с французского и польского, но и вообще со всех геральдических орлов, вместе взятых. А если «пан партизан» пожелает, то в ощип пойдут и львы, и грифоны, и единороги, и даже китайские драконы почешуйно! Последнее я милостиво отменил, сохраняя меж тем брови суровыми и неприступными…

К вечеру, утомясь неистовствами своими, дал приказ смотреть в оба, а сам ушёл на квартиру, горя желанием отоспаться и, может быть, получить во сне очередное благословение прапрапрапрадедушки. Однако же в пустующий дом, коий определил я притоном своим, не замедлили появиться «отцы города». Да не одни, чтоб их…

* * *

Как сейчас помню, это были старый граф Валицкий, в военные предприятия не ввязывавшийся исключительно от трусости и скупости, и венгерский выходец господин Рот. Первого Храповицкий вытолкал взашей вследствие какого-то меж ними спора насчёт того, кто съел фураж и провиант. А второй, получа позволение, вползал в комнаты, отмеченный голубой польской лентой, в башмаках и со шляпой под мышкой. Наглец выпрашивал у меня помилование от разорения, ввиду того что я ношу бороду и командую казачками!

В горьком смехе наслаждался я его боязнию, но в конце концов дал письменное заверение, что мы – партизаны, а не грабители. Старец печально вздыхал, безуспешно пытаясь на пальцах уяснить разницу, и был выведен хихикающими в усы донцами. Я же, наскуча пустыми разговорами, направил стопы свои в горницу, где и намеревался предаться долгому, бесстыдному сну…

В помещеньице царил полумрак, чуть потрескивал польский камин, а на широкой кровати под медвежьими шкурами меня ожидал преприятнейший сюрприз! Свернувшись калачиком, в одной нижней рубашке, на меня испуганно вытаращилась испуганная полька… Из глубины её огромных синих глаз я ещё как-то выплыл, а вот в разрезе декольте утонул бесповоротно!

– Кто вы и зачем находитесь в моей постели? – дрожащим голосом вопросил я, в глубине души страшно боясь, что она просто ошиблась дверью.

– То я пришла до пана полковника…

– Мм… ну, положим, ещё подполковника, – закручивая ус, поправил я, внутренне сетуя на то, что именно сегодня пренебрёг баней.

– Пше прошу, я не бардзо добже розумию мову Руссии… Мой отец, пан Валицкий, повелел быть здесь, бо вы не гневачь на Гродно…

– Что?! – обомлел я.

– То прэзэнт для пана.

Она спрыгнула с кровати, бледная, как простынь, и совершеннейше обворожительная в тончайших кружевах. Но сердце моё замерло, ибо глаза прекрасной польки были прикрыты, а из-под ресниц катились крупные слёзы.

Так вот что удумали благородные отцы города! Вот она, хвалёная польская гордость! Из-за своего безудержного гонора и спеси готовы скорей поспешно бросить собственную дочь на ложе победителя, чем рисковать расстаться хоть с частью бесчинно нажитых богатств. Невинную девицу отдали на растерзание грозному партизану, словно бедную Марию Валевскую, против воли своей покорствующую похоти Наполеона…

– Вам нечего бояться, сударыня, слухи о разнузданности русских гусар сильно преувеличены. Вас никто не тронет…

– Я не сподоба вам? – испуганно вытаращилась она. – Но то неможливо… то скандаль!

– А уж для меня какая конфузия… Только нашим не говорите, засмеют, – тяжело вздохнул я, привычно расстилая бурку у камина. – Батюшке своему скажите, что-де «северный варвар» остался вами весьма доволен.

Счастливая девушка мгновенно вытерла кулачком слёзы и нырнула под медвежьи одеяла, укрывшись до подбородка. Её восхитительно синие глаза были полны самой изысканно глубокой благодарностью.

– Естем бардзо дзенькуэ, пан Давидовский…

– Можно просто милый Денис Васильевич, а позвольте полюбопытствовать ваше имя?

– Мартиша… – тихо ответила она и, вздрогнув, обратила взгляд к потолку. – Вы чуете, шумливо зверху? То ваши врази…

– Нас подслушивают?

– Та, пан, то так…

– И что же эти извращенцы хотят услышать? – усмехнулся я. – Ладно, не отвечайте, сам догадаюсь. Бедряга!

В дверь без стука влез красный от принятого нос отчаянного вахмистра.

– Всегда здесь, Денис Васильевич!

– Слушай, ты, растратчик общественных средств… Вот только побожись, что не на них пил, убью за враньё!

Бедряга икнул, но спорить не стал, всем видом изображая готовность искупить вину.

– Найдёшь тех, с кем бражничал, посадишь вот здесь, за дверью, и будешь орать, как тебе хорошо!

– Что, прям так и…

– Угу, прямым текстом, запоминай: «Да, да, любимая! Ещё быстрее! Седлай меня, крошка!» – и ещё, пожалуй, эдак фальцетом: «Матка Бозка, Матка Бозка, Матка Бозка!»