Арбат, режимная улица - Ямпольский Борис Самойлович. Страница 63

И как при виде служки Бен-Зхарья табакерки закрывались и прятались в самые глубокие карманы, так при виде Иекеле они вдруг появлялись; даже тот, у которого никто и не предполагал табакерки, раскрывал табакерку и с улыбочкой, обозначавшей: „И мы нюхаем!", — говорил:

— Загляните, реб Иекеле, своим носом, очень прошу! Каждый хотел, чтобы Иекеле понюхал из его табакерки.

— Реб Иекеле, у меня табак турецкий! Угостите нас — обрадуются все косточки.

— Иекеле, а ну вдохните мой самодельный, вы такое сделаете „апчхи", что душу выплюнете с этим „апчхи"!…

Кто же такой Иекеле? И что он умеет делать?

Иекеле выведет пятно, такое, что никто и не помнит, когда его посадили — еще на свадьбе прабабушки, когда ели сладкое блюдо. И пятна будто не было. Весь кафтан завидует тому месту, где было пятно.

Иекеле починит часы, даже если из них вытащили все винтики, все равно, он найдет на своем лотке точно такие же винтики, и часы вдруг тикнут и пойдут.

Иекеле склеит и лопнувший стакан: из кусков — новый — ставьте перед самым почетным гостем. И если в нем даже уксус, гостю покажется: вино.

Иекеле перешьет и перелицует. Из старого, смятого, в пуху и пятнах картуза с изломанным, как у злодея, козырьком, — он только перевернет — и выйдет новый картуз, и самые надутые баре поклонятся вам, и городовой козырнет, и вся улица прошепчет: „Какой важный прошел".

Иекеле хотел сложить вечную печку, которую надо топить только раз в году; изобрести вечные чернила: сколько бы ни наливали воды — все равно черные; и вечные горшки, которые переходили бы от бабушки к внучке, — все вечное, чтобы не надо было каждый день покупать… И евреи, встречая его, спрашивали: „Иекеле, а как печка?" А дети по дороге в хедер кричали: „Иекеле, у нас все деньги на чернила уходят".

Вот такой это был человек…

Реб Иекеле обошел и обнюхал все табакерки, чихая и подпрыгивая у каждой.

— На здоровье, реб Иекеле! На здоровье! — кричат мальчишки.

И уже бегут со всех сторон женщины в салопах и кацавейках с дырявыми кастрюлями и черепками и еще издали кричат:

— Реб Иекеле!

В руках Иекеле горшки вдруг слетаются из черепков, и они звенят, они блестят снаружи и изнутри. Старик прниес свой кафтан.

— Что я вижу? — говорит Иекеле, разглядывая кафтан. — Сало, мед, варенье и уксус. Теперь я вижу, сколько вы в себя влили, вижу все праздники, свадьбы и обрезания, на которые вас приглашали и не приглашали, но вы приходили и ели. И мед шипел, будто пчелы в нем еще жили, и гусиное сало было розовое: вы все любите не просто сало, а сало с гузки, вы знаете, откуда любить!…

— Э-э-э! — восклицает вдруг Иекеле, заметив черное пятно на груди. — Эти пятна пусть полицмейстер выводит, я с кровью дела не имею, я только веселые пятна вывожу…

Явился франт в круглой шапке, отороченной лисьим мехом, и требует сделать мех снова пушистым. Иекеле говорит:

— Я не лисица. Или вы думаете: прибежали весной, так я что-нибудь сделаю? Нет, не сделаю; доносите шапку, чтоб весь мех вылез, и тогда мы пришьем новый мех. О!…

Тетка подвела меня к нему.

— Реб Иекеле! Научите его. У него министерская голова!

— Ну, так чему я его научу, — говорит Иекеле, — когда у него министерская голова? Выводить пятна? Пусть лучше сам их сажает. Самые сладкие, самые густые пятна, чтобы даже я — Иекеле — вывести их не мог.

В центре местечка белокаменный пассаж с высокими колоннами, воздвигнутый графиней Браницкой. Лавки кожевенные, мануфактурные, галантерейные, звенящие меняльни, темные утробы керосиновых складов, белые мучные лабазы, бесящийся люд.

Распахнут настежь магазин красок. Двери и окна, и стены разукрашены: круги, зигзаги и молнии. Ультрамарин, бордо и золото. Они пылали, слепили и ходили кругами в глазах; их нельзя было не купить. Фабрикант готов был расписать своих детишек, как зебр, — пупки в золоте, чтобы расхвалить свои краски, самые огненные, самые зеленые, самые желтые в мире.

— Краски вечные, краски из Индии и Китая, выжатые из водорослей океана, из перьев тропических птиц! Ни вода, ни солнце, ни время не губят их — не линяют, не тускнеют, не шелушатся!

О кадки оранжевых красок! Я упивался их цветом и блеском. Они мучили безумной недостижимостью своей.

— Не притрагивайся! — кричала тетка.

Рядом в роскошном магазине продавали бронзу, красный бархат и обои для комнат молодоженов, обои на все вкусы и характеры: для бешеных и молчаливых, для нежных и грубых, и для завистливых. Еврей привез из невероятных стран фарфоровых слонов, огромные гудящие раковины; с замиранием сердца я слушал их вечный гул.

Какие— то люди с медными лицами, в расшитых тюбетейках носились по ярмарке, расстилая по ветру шелковые шали, и украинское солнце переливалось и сверкало в их руках, и шелка казались то ярко-алыми, то золотыми, то серебристыми.

В толпе, стонущей и орущей, появлялись продавцы птиц, веселые, беспечные евреи. В клетках порхали, свистели, щелкали, рыдали птицы украинских лесов. Но продавцы забывали о них, они готовы были продавать черных лебедей, страусов, жирафов, когда речь заходила о птицах. От их воображения можно было сойти с ума.

Евреи все продавали, даже иконы. Они со страстью предлагали чужого Бога:

— Ах, купите Богородицу, Богородица улыбающаяся, Богородица плачущая, Богородица во всех видах.

— Вы видите этот клетчатый платок? — говорила торговка, разложившая платки прямо на земле. — Спите на нем, кушайте на нем, заворачивайте в него детей, варите в нем, пеките в нем, целуйтесь в нем — ему ничего не будет. Он будет клетчатый, и каждая клетка — это деньги!

— Ах, какая радужная ножка, — лепетал приказчик, стоявший на коленях перед дородной щеголихой. — Подтяните еще чулочек, выше, выше, вот так! Вы уже дрожите, как птичка? — усмехался он. — Вы уже хотите этот чулок, я вижу! Ну, так я вам его уступлю за полцены. — И он охал и жалел, без конца жалел, что уступает.

— Господин хозяин, господин хозяин! — умилялась и отчаивалась маленькая женщина. — Ну разве вы где-нибудь достанете такие полосатые кальсончики? Нигде вы не достанете такие полосатые кальсончики.

— О горчица, моя горчица! — отчаянным голосом выкрикивал желчный еврей в бабьей кофте. — Купите горчицу!

— Дрожжи, дрожжи! — пытался перекричать его сосед. — Ой, без дрожжей вы долго не проживете!

— Уксус, уксус! — заглушал их обоих третий. — Купите уксус. Не уксус, а вино!…

— Купите, купите! — кричала ярмарка.

— Купите! Ой, купите! В вашей душе есть еще Бог? Почему вы не хотите купить?

Хаскеле-факир

Вдруг над ярмарочной толпой из-за ширмы балагана появилась в желтой изодранной чалме голова с длинными усами. Поглядев выпученными глазами на толпу, голова развела усы в стороны и снова сложила их, как муха крылышки. В толпе засмеялись.

Голова зашипела и, ворочая глазами, стала медленно подниматься вверх и, вытянувшись над толпой, закричала: „Ку-ка-ре-ку!"

Так началось представление.

Ширма раскрылась, и вышел в желтых штанах и заплатанных розовых шароварах, испачканных дегтем, удивительный еврей — Хаскеле-факир.

Тетка, стоя за спиной, что-то мне объясняла и щипала меня, чтобы я запомнил ее объяснения, но я ничего не слышал и ничего не запоминал. Я видел только его, удивительного еврея — Хаскеле-факира.

У всех на глазах он собирал и проглатывал брошки, кольца и серьги, а проглотив, разводил руками: нет, мол, ваших брошек, колец и сережек. И когда женщины хотели уже кричать и плакать, он с жалкой улыбкой залезал в карман первого же мужика, с разинутым ртом стоявшего возле него, и вытаскивал оттуда точно такие же брошки, кольца и серьги, к возмущению женщин и ужасу мужика.

Только он прикасался к вещам — они исчезали. Бесследно испарялись серебряные портсигары, курительные трубки, дорогие запонки, и Хаскеле-факир находил их в самых неожиданных местах — в жилетах евреев, у франта в перчатках, в кошелках у баб.