Заговор равнодушных - Ясенский Бруно. Страница 4
3
Теперь она совсем одна. На столе наполовину опорожненные графины, серебристая пробка от шампанского «Баян», кусок селедки на вилке, неоткрытая банка налимьей печенки, окурки, дым.
«Что ж это такое? Как же быть?»
Она бродит по комнате, натыкаясь на стулья. Беспомощно хрустят пальцы, и прямая складка на лбу обозначается все глубже и глубже. Уже час ночи. Заседание, наверное, давно кончилось. Почему все еще нет Юрки?
Лихорадочно долго стучит она по рычагу телефона. Толцыте и отверзется вам.
– Алло! Пожалуйста, квартиру Филиферова! Арсений, это ты? Говорит Женя! Арсений, мне необходимо тебя видеть. Сейчас же! Если можешь, зайди ко мне. Или я к тебе сейчас зайду… Да, знаю уже обо всем. Вернее, ничего не знаю, ничего. Скажи, у вас давно кончилось заседание? Уже больше часа? Нет, не приходил. Ты не знаешь, где он?… Значит, придешь? Хорошо, я тебя жду. Только, пожалуйста, сейчас же.
Трубка, покачиваясь, повисла на крючке рычага.
Минут через десять в комнату стучит Филиферов. Дверь отпирает Женя. Она спокойна и сдержанна. Так по крайней мере кажется ей самой. Но Филиферов видит: на Жене лица нет: «Как человек может измениться за каких-нибудь полчаса! Уф! Нелегкое дело! Здорово, видно, любит своего Юрку».
– Гаранин не приходил?
– Нет. Не знаю сама, где его искать. Арсений, я так боюсь!
– Ну вот еще, какие пустяки! – успокоительным басом ворчит Филиферов. Он долго возится в поисках стула, который тут, под рукой. – Гаранин не ребенок, чтобы делать глупости. Бродит, наверно, где-нибудь по улице. Трудно после такой вещи сразу вернуться домой…
Филиферов вытирает платком больные красные веки У него давнишний конъюнктивит. Стоит ему понервничать – и веки начинает щипать. После сегодняшней бани на бюро щиплет, нет сил.
Он достает пачку папирос «Бокс» и долго раскуривает папиросу. Спички гаснут, как на дожде.
Наконец Женя не выдерживает:
– Объясни мне, Арсений! Скажи! В чем тут дело? Неужели ты считаешь Юрку троцкистом? Ведь это нелепо!
– Во-первых, к твоему сведению, я за исключение Гаранина не голосовал…
– А кто выдвинул против него такое обвинение? Нельзя же такими вещами бросаться без всякого основания!
– Кто выдвинул, безразлично. Докладывать о том, что происходит у нас на бюро, я тебе не обязан, да и не имею права. А основания были. Если подходить со стороны, пожалуй и достаточные основания.
– Но какие же, какие? Это, я думаю, не секрет?
– Во-первых, Грамберг. Кто знал, что Грамберг – троцкист? Никто. Скрыл, подлец, перед партией. Твердокаменным большевиком прикидывался. Никто из нас его не раскусил. А оказывается, два раза исключался из партии. Ре-лих разоблачил его в лоск. Прижал к стенке, деваться некуда. Ну, а Гаранин, сама знаешь, поддерживал с Грамбергом весьма близкие отношения.
– Но ведь все вы поддерживали с Грамбергом близкие отношения. Сам говоришь, никто не знал о его троцкистском прошлом. И Релих, наверное, не знал, раз не разоблачил его раньше. Откуда же Юрка мог знать?
– Поддерживать-то поддерживали, но не все печатали его троцкистские статейки. А Гаранин напечатал.
– Какие статейки? Когда?
– Ты, Женя, успокойся. Нельзя так волноваться. Говорю тебе: я лично не думаю, чтобы Гаранин делал это сознательно. Но против факта не попрешь. Напечатал на прошлой шестидневке. По поводу отмены хлебных карточек. Грамберг утверждает в этой статейке, что введение у нас карточной системы было следствием бессилия партии в борьбе с кулаком. Конечно, говорит он об этом в завуалированной форме, но смысл несомненно такой. Все мы это проглядели. А теперь перечитываешь и хлопаешь себя по лбу.
– Но ведь ты сам говоришь: все это проглядели, не один Гаранин!
– А ты думаешь, мне выговора не влепили? Сам голосовал.
– Но почему же Юрку…
– За газету непосредственно отвечает Гаранин. Будь только этот случай, наверняка отделался бы строгим выговором. Ну, сняли бы с газеты…
– А разве еще что-нибудь?
Филиферов кивает головой. Ах, как щиплет глаза. Может, это от дыма? Ну, и накурено же здесь!
– В передовой самого Гаранина очень скользкое место. Доказывает он там, что заводская молодежь значительно резче реагирует на неполадки производства, чем старики, даже старики из руководящих. Дескать, те успели свыкнуться с неполадками. Поэтому к сигналам молодежи всем нам очень и очень надо прислушиваться…
– Ну, а разве это неправильно? Что ж тут такого?
– Раз «всем нам», значит, и партийной организации, и всей нашей партии, и «старикам из руководящих», как там сказано. И что же это иное, если не старая троцкистская теория барометра?
– Но ведь Юрка вовсе этого не хотел сказать! Просто неудачно выразился.
– В политическом словаре нет такого термина: «неудачно выразился». Гаранин – парень достаточно грамотный, чтобы выражаться удачно.
– Но ведь ты тоже этого не заметил?
– Вот и бьют за то, что не заметил. Скорее всего снимут и пошлют на низовую работу.
– И это все обвинения?
– Нет, не все. Когда Гаранин в прошлом году учился в КИЖе, был там у них один преподаватель, некто Щуко. Сейчас арестован. Гаранин работал у него в семинаре. Сам в этом признался на прямой вопрос Релиха. Говорит, на дом к нему заходил раза два за книжками. А потом ни с того ни с сего бросил КИЖ и вернулся обратно на завод… Ну вот, одним словом, эта связь со Щуко, внезапное возвращение на завод… Завод наш оборонный… К тому же, говорят, Гаранин когда-то – я, между прочим, об этом не знал – не то выходил, не то заявлял о своем выходе из комсомола. Словом, одно к одному…
– Но ведь Юрка-то тут ни при чем! Как вы можете смешивать его?
– Да ты успокойся, успокойся, – мягко повторяет Филиферов. – Глаза щиплет нестерпимо. Вот накурили! – Арсений подходит к окну и открывает форточку. – Ты ничего, не простудишься? А то накинь на себя что-нибудь.
Но она не слышит его слов.
– Скажи мне, Арсений! Вот ты лично, ты веришь в виновность Юрки? Ты ведь понимаешь, что исключили его зря? Что же ты намерен предпринять, чтобы исправить эту ошибку? – И, не дожидаясь его ответа: – Надо немедленно, немедленно телеграфировать Карабуту! Пусть приезжает сейчас же, сейчас же!
Она замолкает, сообразив, что допустила оплошность. Филиферов может обидеться: как будто в отсутствие Кара-бута он сам ничего предпринять не в состоянии. И Женя тут же добавляет, чтобы загладить неловкость:
– Ведь тебе самому легче будет.
– Карабуту я телеграмму уже послал, сразу после заседания. Все равно отпуск его пропал. Придется ему расхлебывать эту кашу.
– Когда он сможет быть здесь?
– Дней через пять-шесть, не раньше.
– А можно до его приезда как-нибудь оттянуть, не ставить этот вопрос на партийном собрании?
– Что ты, шутишь? За такие вещи распускают все бюро.
– Что же тогда делать?
– Завтра съезжу в крайком. Попрошу Адрианова, чтобы меня принял. Изложу ему все как есть. Он может выделить дело Гаранина для доследования или вообще отменить решение бюро… Ну вот, так и скажи Гаранину. Пусть повременит психовать. – Филиферов устало поднимается. – Знаешь что, надень-ка на себя пальтецо и выгляни на улицу. Гаранин наверняка бродит где-нибудь тут, поблизости. Забери его домой. Я пойду прилягу. Голова болит. Завтра – День ударника, дел не оберешься…
Они расходятся на углу. Под калошами Филиферова хрустит снег. Из окна поблизости долетает истерический вопль патефона: «Сердце, тебе не хочется покоя!…» Ой, и как еще хочется… Порошит снег. Завтра разговор с Адриановым. Нечего сказать, веселое начало нового года.