Хрустальный башмачок - Ясуока Сётаро. Страница 3
И даже в моих объятиях она все время увертывалась:
– Только разочек… Сказала же, только разочек.
У меня опускались руки… Сопротивлялась она, правда, не особенно энергично. Но все равно я уже был ни на что не способен. И, так и не растратив переполнявших меня сил, возвращался в магазин. Интересно, что она обо мне думала? А может быть, ей просто нравились такие дурацкие штуки, потому и играла со мной в прятки? А на следующий день я снова гонялся за ней по всему дому, делая вид, будто хочу съесть ее всю, с головы до пят.
Я жил как в тумане. Днем теперь уже почти совсем не спал. Не спал и ночами, хотя и утратил свое былое служебное рвение. Расставшись с Эцуко, в те минуты, когда я не шагал нервно из угла в угол, уронив голову на стол, я почему-то рисовал в своем воображении полет снаряда.
Время мчится со страшной быстротой. Но я не обращал на это внимания. Может быть, оттого, что я почти не спал, дни и ночи перемешались в моем мозгу, горевшем надеждой и нетерпением, и проносились как один бесконечный день. Однажды меня удивило вот что. Эцуко, собрав крошки крекера, залила их молоком и стала есть. Я понял – изобилие кончилось. В шкафу осталось лишь то, что нам было не по душе, – маринованные оливки, анчоусы, чеснок, кокосовые орехи, похожие на мелко накрошенную сухую редьку; пойнтер стал наведываться в соседские кухни… Наши летние каникулы подходили к концу.
У меня был знакомый по имени Ханэяма – даже если бы он выходил из бани, тот, кто не знал его, подумал бы, что он только что вылез из сточной канавы, куда случайно свалился. Он, наверно, и родился весь в грязи. При этом он никогда не был заросшим, не позволял себе надеть несвежую рубаху. Более того, имел собственный туалетный столик, и, в какой бы бедности ни пребывал, у него не переводились лосьоны и кремы, а обработанные перманентом волосы вились, как в низу живота. Он носил трусы в желтую горизонтальную полоску – "американские", хвастался он, готовый спустить штаны, чтобы продемонстрировать свои трусы, которые, по его мнению, были просто шикарными. Он без конца менял квартиры, поскольку все время влюблялся, но неизменно вызывал отвращение, и ему не оставалось ничего, кроме бегства. Каждый раз, когда у него появлялась новая возлюбленная, он приходил ко мне и подробно рассказывал о своих любовных историях, вызывавших у меня только скуку. Брызгая слюной, летевшей с ярко-красных губ, точно нарисованных на одутловатом, бледном лице, он с серьезным видом рассказывал о своей любви – это выглядело удивительно смешно и в то же время грустно.
Вот этого-то Ханэяма я и считал экспертом по части женщин. И решил рассказать ему о том, что происходило между мной и Эцуко. Моему бессвязному рассказу все время мешал образ Эцуко, то и дело появлявшийся и вновь исчезавший, и в конце концов моя исповедь рассыпалась в прах.
– Так что же мне делать? – впился я глазами в Ханэяма. Его ответ был краток.
– Ничего страшного. Ты на верном пути. Еще одно усилие – и все будет в порядке.
– На верном пути, говоришь?
Мне казалось, я понимаю, о чем говорит Ханэяма, но на самом деле ничего не понимал. А он, пристально взглянув на меня, заявил напрямик:
– Да, то, что ты делаешь, – единственно возможное, – весело расхохотался он, а потом, перестав смеяться, добавил: – Но будь осмотрителен. Женское вранье, пусть незатейливое, – все равно вранье, так что, возможно, она тебя и обманывает.
Расставшись с Ханэяма, я вышел на улицу. Мне нужно было восполнить запасы, которые мы с Эцуко опустошили. Где только мог, назанимал я денег, да еще обратил в деньги те несколько учебников и словарей, которые у меня были.
Я шел по улице, и мне казалось, будто уже давным-давно не ходил по ней. Было очень жарко. Вот-вот должно было наступить настоящее лето… Меня подгоняли, точно последние листки календаря, катастрофически уменьшавшиеся запасы еды в шкафу на кухне дома в Харадзюку. После "летних каникул" мы съели там все дочиста. Было ясно – случившееся с нами исчезнет бесследно, как наряд Золушки после двенадцати часов ночи. Теперь самым важным для меня стало головокружительно мчащееся время. Ночью, когда я выполнял свою работу, состоявшую в том, чтобы ждать, и велась наша бесконечная игра с Эцуко, ставшая теперь ненужным ритуалом, времени, которое я просто не знал, куда девать, а готов был проклинать – так оно было мне в тягость, – этого времени, если вдуматься, у меня уже совсем не оставалось… Тут я неожиданно сообразил, что нужны лишь деньги, и я смогу купить все что угодно. А я сидел сложа руки, словно ждал, покуда эта простая мысль не будет ниспослана мне небом. Переполнявшая меня радость вызвала даже странную иллюзию. Мне показалось, что, если шкаф будет набит продуктами, снова наступят летние каникулы…
В продовольственном магазине я растерялся, будто меня огрели по голове. Висевшие вдоль стен огромные соленые рыбины, связки сосисок, громоздившиеся повсюду самые разнообразные продукты окружали меня со всех сторон и подавляли своим обилием. Увидев горы свежих продуктов среди людской толчеи, я обомлел, будто передо мной была поставлена тарелка с ботинком, политым соусом… Я не испытывал ничего подобного до того, как познакомился с Эцуко. Узнав у продавщицы цены и расплачиваясь, я почувствовал нечто похожее на стыд. Получив сдачу у девушки с широким угловатым лицом, я подумал: покупать такие продукты мне не пристало. Я как-то упустил из виду, насколько повлияла на меня Эцуко. Подумал даже, что, наоборот, делаю это именно ради нее. Взяв в охапку огромный сверток с продуктами, я с воодушевлением, точно солдат, подбадриваемый командиром, покинул магазин.
Дом подполковника Крейга стоял на вершине холма, куда вел переулок, идущий от широкой дороги, обсаженной с двух сторон дзельквами. У дома переулок обрывался тупиком. Под ярким солнцем с огромным свертком в руках я, обливаясь потом, поднимался вверх по дороге – ну, еще немного, подбадривал я себя, глядя на появившуюся, точно театральная декорация, крышу дома, потом окна, но когда наконец взобрался на холм, то увидел огромный военный грузовик с брезентовым верхом. Около него, чуть в стороне от входа в дом, стоял джип. Это был автомобиль Крейга… Вернулись, значит. Я чуть было не выругался: на целую неделю раньше приперлись. Но от усталости лишь тупо смотрел на происходящее, да, наверно, и отчаяние мое было не столь уж велико. Первым моим желанием было повернуться и уйти. Но непреодолимое желание избавиться от тяжелого, неудобного свертка подбило меня на авантюру.
Крсйг в военной форме стоял у входа и зажатой в руке трубкой указывал, куда нести большие и маленькие ящики, которые выгружали из грузовика. С трудом успокаивая готовое вырваться из груди сердце, я вошел в ворота.
US… белая табличка с номером реквизированного дома неожиданно возникла перед моими глазами. С трудом передвигая ноги, я сказал громко:
– Гуд монинг.
Подполковник не ответил. На его полном достоинства лице с густыми бровями появилось недоуменное выражение, он пристально посмотрел на меня. Этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в прах.
– Ошибаешься. Уже два часа дня.
Мне вспомнились станционные электрические часы с толстыми стрелками, и я почему-то сильно смутился. Но одновременно меня охватила злость, в бешенстве я круто повернулся и помчался вниз, точно колесом катился с холма.
Термометр показывал 34 градуса по Цельсию. Выведенная на дверях кладовой, где хранились боеприпасы, надпись "опасно" готова была потечь от жары.
…Сбежав с холма в Харадзюку, я, позабыв об Эцуко, весь день чувствовал себя опозоренным, ненавидел себя. Но теперь, немного успокоившись, отчетливо понял: моя жизнь, какой она была до позавчерашнего дня, как бы я ни старался, уже никогда не вернется, и при мысли об Эцуко сердце начинало бешено колотиться. Каким бы глубоким ни было мое отчаяние, вернуть прошлое невозможно. Я сообразил, что маленькая деревянная табличка с номером реквизированного дома свидетельствует о чем-то дорогом для меня, попавшем в руки противника.