В стальных грозах. Страница 29
Поставить диагноз было несложно, – типичное ранение, обеспечивающее отправку на родину, не слишком легкое, но и не тяжелое. За это можно было уцепиться как за последнюю возможность побывать в Германии. Попадание было каким-то уж очень коварным, потому что шрапнель взорвалась по ту сторону кирпичной стены, огибающей наш дом. Снаряд пробил в ней круглое окошко, перед которым стояла кадка с олеандром. Таким образом, сначала предназначенная мне пуля влетела в дыру, просверленную снарядом, затем, прорвав листья олеандра, пересекла двор, пробила дверь и, попав в сени, из всех стоявших там ног выбрала именно мою. Было ровно четверть восьмого.
Наскоро наложив повязку, мои ребята перенесли меня через улицу, беспрерывно обстреливаемую, в катакомбы и сразу же положили на операционный стол. Пока лейтенант Ветье, спешно прибежавший сюда, держал мне голову, главный штабной врач ножом и ножницами извлекал пулю, в конце поздравив, так как свинец застрял прямо между большой и малой берцовой костью, не задев их самих. “Habent sua fata libelli et balli”, [20] – провозгласил старый студент-корпорант, передавая меня санитару для перевязки.
Еще до наступления сумерек, пока я вот так лежал на носилках в одной из катакомбных ниш, меня, несказанно обрадовав, навестили свои, чтобы попрощаться. Ненадолго зашел и дорогой моему сердцу полковник фон Оппен.
Вечером вместе с другими ранеными меня отнесли к выезду из деревни и погрузили в санитарную машину. Не обращая внимания на крики жителей, шофер, перепрыгивая через воронки и другие препятствия, мчался по шоссе, по которому в районе Фрегикур-Ферма все еще сильно били снаряды, а затем его машину сменила другая, доставившая нас в церковь деревни Фен. Смена автомобилей происходила глубокой ночью у одинокой группы домов, где врач проверил наши повязки и определил, куда направить дальше. Сквозь начинающуюся лихорадку я разглядел еще молодого человека, совершенно седого, который с удивительной бережностью занимался нашими ранами.
Церковь Фена была заполнена сотнями раненых. Сестра милосердия рассказала мне, что за последние недели в этом месте их перебывало более тридцати тысяч. По сравнению с такими цифрами я со своим жалким ранением показался себе вовсе ничтожным.
Из Фена вместе с четырьмя другими офицерами я был переведен в небольшой лазарет, устроенный в одном из бюргерских домов Кантена. Когда нас выгружали, во всех домах дребезжали стекла; это был именно тот час, когда на штурм Гийемонта англичане бросили все силы своей артиллерии.
Когда выносили моего соседа, я услышал один из тех безжизненных голосов, которые не забываются:
– Пожалуйста, скорее врача, – я очень болен, у меня газовая флегмона.
Этим словом обозначалась опаснейшая форма заражения крови; осложняя ранение, она губила и жизнь.
Меня внесли в палату, где двенадцать коек так тесно были прижаты друг к другу, что создавалось впечатление, будто комната наполнена одними белоснежными подушками. Большинство ранений были тяжелыми, и царила кутерьма, в которой я, будучи в бреду, принимал какое-то нереальное участие. Вскоре после моего появления молодой парень с повязкой на голове в виде тюрбана вскочил со своей постели, как бы собравшись произнести речь. Я ожидал какого-нибудь особого курьеза, как вдруг он повалился так же внезапно, как и вскочил. Его кровать при общем скорбном молчании выкатили через маленькую темную дверь. Моим соседом был офицер-сапер: находясь в окопе, он наступил на взрывную шашку, и та плюнула в него острым языком пламени, как из горелки. На его искалеченную ногу надели прозрачный марлевый колпак. Впрочем, у него было хорошее настроение и он радовался, что нашел во мне внимательного слушателя. Слева от меня лежал совсем еще юный фенрих, которого потчевали красным вином и яичным желтком: у него была крайняя степень дистрофии, какую только можно было себе представить. Когда сестра поправляла его постель, она поднимала его, как перышко; под кожей у него проступали все кости, что есть в человеческом теле. Однажды вечером сестра спросила у него, не хочет ли он написать своим родителям, и я понял, что это означает; действительно, в ту же ночь и его кровать увезли через темную дверь в мертвецкую.
Уже на следующий день я был в санитарном поезде, увозившем меня в Геру, где в гарнизонном лазарете мне был уготован превосходный уход. Ровно через неделю, в один из вечеров, я тайно улизнул оттуда, но все время озирался, боясь попасться на глаза главному врачу.
Здесь я подписался на военный заем в размере трех тысяч марок – все, чем я владел, – чтобы их больше никогда не увидеть. Пока я держал купюры в руках, на них слетела небольшая ракета, отделившаяся от нечаянно пущенного сигнального огня, – зрелище, явно стоившее не меньше миллиона.
Вернемся еще раз в ту страшную лощину, чтобы полюбоваться последним актом, которым завершаются подобные драмы. Вот, что рассказали немногие уцелевшие раненые и среди них – мой связной Отто Шмидт.
После моего ранения командование взводом принял мой заместитель, фельдфебель Хайстерманн, за несколько минут доставивший отряд в изрытую воронками местность Гийемонта. Не считая нескольких людей, раненных еще во время марша и по мере сил вернувшихся в Комбль, команда бесследно исчезла в огненных лабиринтах боя.
Взвод, приняв смену, снова расположился в уже знакомых «лисьих норах». Брешь на правом фланге благодаря непрерывному огню на уничтожение расширилась настолько, что стала необозримой. На левом фланге тоже появились дыры, так что позиция полностью походила на остров, опоясанный мощными потоками огня. Из таких же больших и малых островов, постепенно сливающихся друг с другом, состоял весь участок в широком смысле этого слова. Штурм натолкнулся на сеть, петли которой стали слишком широкими, чтобы его поймать.
Так, в нарастающем беспокойстве прошла ночь. Под утро явился патруль 76-го полка, состоящий из двух человек, пробирающихся сюда с невероятными усилиями. Он тут же исчез в огненном море, а вместе с ним исчезла и последняя связь с внешним миром. Огонь все яростней перекидывался на правый фланг и постепенно увеличивал брешь, вырывая из линии одно гнездо сопротивления за другим.
Около шести часов утра Шмидт, собравшись позавтракать, пошел за котелком, который хранил перед входом в старую нору, но смог найти только сплющенный, продырявленный кусок алюминия. Вскоре обстрел возобновился и начал обретать яростную силу, что было верным признаком близкого штурма. Появились самолеты и, как падающие на добычу коршуны, стали кружиться над самой землей.
Хайстерманн и Шмидт – единственные обитатели крошечной земляной пещеры, которая до сих пор выстаивала каким-то чудом, – поняли, что настал момент приготовиться к бою. Когда они вышли в лощину, наполненную дымом и пылью, то обнаружили себя среди совершенной пустыни. За ночь огонь сровнял с землей последние жалкие укрытия, отделявшие их от правого фланга, и тех, кто был внутри, похоронил под массами рухнувшей земли. Но и по левую от них руку край лощины оказался совершенно оголенным. Остатки гарнизона, в том числе и команда пулеметчиков, укрылись в узком, прикрытом только досками и тонким слоем земли блиндаже с двумя ходами, врытом в заднюю насыпь примерно посредине лощины. В это последнее прибежище и ринулись Хайстерманн со Шмидтом. Но по дороге туда исчез фельдфебель, у которого в тот день как раз был день рождения. Он остался за поворотом, чтобы никогда больше не появиться.
Единственный человек, пришедший в блиндаж с правого фланга, был ефрейтор с забинтованным лицом; вдруг он сорвал с себя повязку, обдав людей и оружие потоком крови, и лег на землю, чтобы умереть. Все это время мощь огня непрерывно нарастала; в переполненном блиндаже, где давно уже не произносили ни слова, каждый момент ожидали прямого попадания.
Дальше по левому флангу еще несколько человек из третьего взвода вцепились в свои воронки, в то время как вся позиция справа, начиная с бывшей бреши, давно уже разросшейся до необозримой пропасти, была размолота. Эти люди, очевидно, первыми увидели английские разведывательные отряды, выступившие вслед за последним сокрушительным огневым ударом. Во всяком случае, о приближении противника гарнизон был предупрежден криками, раздавшимися слева от него.
20
«У книжек и пуль свои судьбы» (лат.).