Прибой и берега - Юнсон Эйвинд. Страница 32

Так слабость становится силой, а сила слабостью — да и что есть что на этой земле?

Она проснулась на заре нового рабочего дня. Она лежала, не открывая глаз, и слышала, как в спальню вошла старуха, как под ее ногами скрипнули половицы, как она потрусила к окну и раздвинула занавеси, дарящие сумрак и покой. Старуха шла проворной, легкой поступью, движения ее были на диво молоды. Стукнули деревянные кольца на прутьях карниза, старуха распахнула окно, но свет не ворвался в комнату. Женщина средних лет открыла глаза и снова закрыла их. В минуту пробуждения в ее ушах опять зазвучали имена, быть может, она принесла их с собой из сновидения. Они звучали как детская считалка.

Антиной, Эвримах, Амфином — пока еще они были равны, их можно было с таким же успехом перечислить в обратном порядке. Демоптолем, Эвриад, Элат, Писандр, Эвридам, Амфимедонт, Полиб, богач Ктесипп с острова Зам, Агелай, Леокрит и жених-жрец Леод.

А если я буду вынуждена сделать выбор? — подумала она.

В конце концов мне выбрать придется. Это мой долг.

Она вспоминала имена, лица, фигуры. Антиной, подумала она о первом в ряду с внезапным жаром, с гневом, в котором таилось вожделение. Амфином, подумала она с умиротворенной сердечностью, с легкой тревогой. И тут же, а может быть, немного погодя подумала об Эвримахе — подумала со спокойной приязнью. «Хороший человек, — сказала бы она, если бы мысли ее могли оформиться в слова. — Добрый, постоянный, несмотря на свою молодость, и к тому же связь с рабыней он уже порвал. В чувствах к благородной женщине он постоянен. Благородной женщине он был бы верен». Сразу вслед за этим она подумала: Антиной. Он ведь тоже ищет утех у рабынь. А спустя еще некоторое время — и нет никаких оснований думать, что это время было долгим, — подумала: это вовсе меня не касается, я выше этого, какое мне дело до личной жизни Антиноя? Ведь он мне не муж. Вот уж кто несимпатичен, подумала она и тут окончательно проснулась.

Эвриклея застыла между окном и кроватью. Начав ткать Погребальный покров, Пенелопа перебралась из стоявшей в соседней спальне и укрепленной в полу на стволе оливкового дерева супружеской кровати в другую — в ту, которую она много лет назад привезла с собой с Большой земли. И вот, лежа в ней, она увидела, что погода на дворе пасмурная, облачная.

— Подойди же ко мне, старая! Доброе утро!

Старуха подошла ближе к кровати. Вид у нее был необыкновенно жалкий.

— Что случилось? Ты больна?

— Доброе утро, Мадам. По правде сказать, худо мне сегодня. Кажется, я совсем выжила из ума.

Пенелопа засмеялась, щурясь от серого дневного света.

— Плохо твое дело, бедняжка, — сказала она свежим после ночного отдыха голосом. — Что у тебя болит на этот раз — живот или голова?

Глаза старухи весело блеснули, она по-девичьи вильнула высохшим задом.

— Ох, мне снятся такие ужасы, что я думаю, мне скоро помирать, — радостно сказала она. Вернее, голос ее звучал угрюмо, уныло, но под всей этой угрюмостью и унылостью так и клокотала радость,

— Придется нам, пожалуй, тебя убить, — сказала Пенелопа. — Только вот не знаю, каким способом лишить тебя жизни? Может быть, отравить? Или поручить певцу Фемию, чтобы он сжил тебя со свету своими песнями? А может, принести тебя в жертву богам, как это делали в старину? Заклать тебя, как овцу или телку? Отец рассказывал мне однажды, что он слышал, будто в добрые старые времена, когда умирал кто-нибудь из знатных людей, на его погребении приканчивали стариков, самых хворых и немощных. Их отправляли вместе с хозяином на костер или в могилу — точно так, говорят, поступали с пленными троянцами. Их закапывали в могилу или сжигали на костре — брр!

Она засмеялась. Эвриклея весело захихикала, сохраняя, однако, угрюмый вид.

— Ну, так что же тебе снилось, старая?

— Ваша милость, такие страсти, что не смею и сказать.

— Ну, если не хочешь, не рассказывай, — заявила Пенелопа, смеясь свежим после ночного отдыха смехом.

Старуха снова захихикала и, прищурясь, поглядела на Хозяйку. В эти ранние часы Пенелопа бывала еще молода и очень хороша собой: день еще не успевал ее состарить.

— Я чувствую, что должна рассказать, — сказала старуха. — В прежние времена, в варварские, когда люди знали куда меньше, чем мы теперь, рабство было самым настоящим; тогда хозяину принадлежало все — все, что у раба снаружи и внутри. Ему принадлежали все мысли, которые пришли кому-нибудь в голову в его доме. Ему принадлежал каждый вздох раба, вкус горечи или сладости во рту раба, его слезы и смех. Нынче господам принадлежит только тело раба — большая свобода воцарилась нынче в мире. По мне, так во многих отношениях даже слишком большая!

Женщина средних лет приподнялась на локте, отбросила упавшую на лоб темную прядь волос и покосилась на холмы своих грудей, на мягкий изгиб бедер под тонким одеялом, предоставляя Эвриклее стоять и ждать. Старуха тоже не торопилась — она молчала.

— В чем же ты видишь слишком большую свободу, Эвриклея?

— Я ведь не политик, — сказала старуха, сделавшись сразу меньше ростом, едва ли не упав на колени, — я в таких делах не смыслю. Но я считаю, что хозяин и хозяйка имеют право владеть всеми снами, которые посещают дом днем или ночью. Сны ведь приходят в их дом. И если даже сны набредут на какую-нибудь бедную рабыню, случайно попавшуюся на пути, так сказать, споткнутся об нее, это дела не меняет. Сон принадлежит не рабу, не рабыне, а дому. А кому принадлежит дом? Рабу или хозяину? Если кто-нибудь принесет из города кувшин вина или с пастбища овечью тушу и положит их в мегароне или во дворе, разве рабы или слуги выпьют и съедят вино и мясо? Разве не скажут они: «Хозяину кое-что принесли. Надо ему сейчас же все отдать или положить в погреб, чтобы еда и питье не протухли на солнце или не вымокли под дождем»?

— Что ж, ты рассуждаешь довольно логично, — сказала Хозяйка, Владелица Пенелопа. — Ты совершенно права. Отдай же мне то, что тебе снилось нынче ночью, потому что это мое. Выкладывай домашние сны, не вздумай их утаивать! — молодо засмеялась она и снова встряхнула головой, отбрасывая со лба прядь волос. Впрочем, волосы вовсе не падали ей на лоб, и все же она встряхнула головой.

— Рассказать мой сон Вашей милости — мой долг, — с достоинством объявила старуха, но глаза ее блестели, она щурилась, веселье ее так и распирало. — И рассказать как можно скорее, пока сон не протух и не сгнил. Но сон этот ужасен, его нельзя слушать натощак, не желает ли Ваша милость сначала чего-нибудь поесть?

— Есть! В постели! — возмутилась Женщина средних лет. — Чтобы я стала еще толще и неповоротливее! Ты и в самом деле злюка, расчетливая интриганка, мой самый коварный враг, — сказала она сурово, слишком сурово, ей не удалось выдержать этот тон, и смех пузырьками вскипел на ее губах. — Кажется, я прикажу разрезать тебя на куски и извлечь из твоих внутренностей все твои сны, где бы они ни гнездились — в животе, в сердце, — нет, они, само собой, сидят у тебя в голове. Ну так вот, после обеда я прикажу отрезать тебе голову и поглядеть, что там внутри, — в виде особой милости поручу это козопасу Меланфию, которого мы с тобой обе так любим, да, да, безмерно, безгранично обожаем и почитаем. И он поступит так, как в прежние времена поступали варвары на юге по ту сторону Великого моря или далеко на востоке, он прикажет принести голову на блюде, а я… — Тут она рассмеялась весело и откровенно: — Эвриклея, старая дуреха, говори же, что тебе снилось, а не то я не захочу об этом слышать, перестань кривляться, выкладывай свой сон!

— Это был очень страшный сон, — сказала старуха. — В старые времена меня сожгли бы живьем — и по заслугам, — если бы я посмела увидеть во сне что-нибудь подобное, Я потому только осмеливаюсь раскрыть рот, что, по-моему, Вашей милости принадлежат все сны, которые снятся в этом доме. Я невинное, хотя и достойное кары орудие сна. Наверно, бог сна просто не хотел беспокоить Мадам таким глупым и бесстыжим сном. Мне снилось… нет, я не смею сказать.