Прибой и берега - Юнсон Эйвинд. Страница 75
И счастливая мысль озарила его, когда Демодок затянул свою вторую песню.
Первая песня была о богах — весьма удачный пересказ истории, случившейся с Аресом, Афродитой и Гефестом. Премилая старая песня, которую, конечно, нельзя было счесть прославлением богов, но она высвечивала их характеры, их слабые струнки, и приближала бессмертных к смертным. Странник не раз слышал эту песню в юности и в военном лагере — собственно говоря, это был солдатский анекдот. Хромой и ревнивый умелец, бог-кузнец, смастерил сеть, и, когда неверная супруга взошла на ложе с Аресом, парочка попалась в западню.
Демодок постарался, чтобы песня звучала как можно более чинно и пристойно, потому что Арета и другие женщины слушали ее из верхних покоев.
— А теперь другую, сам знаешь какую, — сказал Алкиной.
И вот тут-то Странника и озарила мысль, надежда.
Певец пел песню о муже по имени Одиссей и о прославленном герое Ахилле — на жертвенном пиру во время великой войны ахейцев против Трои между ними разгорелась ссора. Когда Демодок пересказывал — а может, он их тут же сочинял — все ругательства, которыми оба мужа осыпали друг друга, среди слушателей в глубине зала раздались смешки, кое-кто из самых молодых даже громко расхохотался, а советники и царь заулыбались. Это подстегнуло певца, он даже повторил самые разухабистые выражения: убойная свинья, кастрированный боров, сиволапый ворюга, блудливый козел, импотент, помойная крыса, итакийский воротила, сопливая дубина, постельный храбрец, отродье двух сук, рыбоед и другие, еще почище, — перечень получился и смешной, и полный. Потом, уже в более сдержанных выражениях, он описал, как возрадовался ссоре Агамемнон, потому что всем известно, царь Микен всегда действовал по принципу: когда выгодно, разделяй, чтобы властвовать, когда выгодно, объединяй — только бы властвовать.
Странник заметил, что Алкиной исподтишка наблюдает за ним, и вот тогда-то он и осуществил свою мысль. Он приподнял полу пурпурного плаща Лаодама и на мгновение прикрыл ею лицо. Тут была не только игра: он и в самом деле был взволнован, хотя в известной мере тут не обошлось без наигрыша и целого набора подходящих к случаю жестов и выражений лица. Но повторяем: тут была не только игра. Он вдруг вспомнил, воспоминания нахлынули на него, запертые тайники его души отворились. Он вспомнил Войну со всеми ее ужасами. На несколько секунд в ноздри ему ударил дым горящего города Приама, запах пожарища, запах горелого платья, горелых волос, паленой человечьей плоти, запах крови, запах испражнений тех, кто уже умер, и тех, кто умирал, запах всего того, что Агамемнон в одном из приливов красноречия именовал величием победы, победоносной славой. Но не только этот мгновенный запах вызвал слезы на его глазах. Среди ужаса нахлынувших воспоминаний он отчетливо сознавал, что ему представился счастливый случай с достоинством, более того — на торжественный лад объявить свое имя; не упускал он из виду и того, что Алкиной, быть может, уже догадался, кто он такой, или, во всяком случае, вот уже несколько часов близок к догадке о том, что гость его принадлежит к кругу знаменитых людей, к Прославленным мужам, которые участвовали в Войне, потому-то царь и намекнул певцу, чтобы тот исполнил именно эту песню. Таким образом, к чувству ужаса у Странника примешивалось удовольствие оттого, что его оценили. Но, повторяем, на глаза ему навернулись слезы. Сквозь прочие воспоминания ему виделся долгий путь с Войны, приведший его в тихую пристань ее царства, царства воистину единственной, — Калипсо.
Остальные присутствовавшие, быть может, что-то заметили, а может, и нет. Может, они вообразили, что он сморкается, или отирает со щеки брызги вина, или вынимает из глаза соринку.
Навзикая мельком увидела его, проходя мимо двери. Наполовину заслоненный высокой фигурой ее отца, он как раз в эту минуту поднес к лицу краешек плаща, но она увидела его выражение — задумчивое, далее мрачное.
— Идем, Навзикая.
— Сейчас, мама.
В зале смеялись, до нее донеслось несколько грубых слов.
— Идем же, Навзикая, — нетерпеливо звала Арета. Мать первой направилась в кладовую, сама освещая коптящим факелом темный коридор. Кладовая помещалась не в подвале, но Навзикае всегда казалось здесь, будто она попала в заколдованную пещеру. Слева находились два чулана, где держали муку, амфоры с вином и высокие кувшины с маслом, а в глубине справа — хранилище драгоценной утвари. Там все полки были заставлены кратерами и кубками.
— Вот этот?
Арета сняла с полки большой серебряный кратер, он был инкрустирован эмалью и позолочен внутри. Навзикая светила ей факелом.
— Н-не… не знаю, — сказала она.
Арета не обратила внимания на слова дочери, она поставила кратер на пол.
— И вот эти, наверно, тоже? — Речь шла о большой золотой чаше и двух кубках по меньше.
— По-моему, это те, что он обычно дарит.
— В точности не знаю, — опять повторила дочь.
— И еще этот, — сказала Арета, снимая с полки золотой кратер поменьше.
Они собрали все сосуды и через коридор перешли в чулан, где хранилось масло. Внутри у самых дверей стоял огромный пустой кувшин с широким горлом.
— Сюда, — сказала царица.
Чаша и кубки отправились в кувшин. Кратеры она положила в стоявшую в углу корзину, прикрыв ее сверху старыми тряпками.
— Чует мое сердце, что нынче вечером он раздарит кучу всякого добра, — сказала она.
Дочь промолчала.
— После он всегда жалеет о своей щедрости и радуется, что мы припрятали подарки, — сказала царица.
Они подошли к дверям мегарона как раз в ту минуту, когда там воцарилось внезапное молчание. Обе замерли на пороге. Все сидели там же, где и раньше, но в застывших позах. Алкиной выпрямился на своем кресле и, повернувшись к Гостю, всматривался в его лицо. Слепой Демодок широко разинул рот. Левая его рука лежала на струнах кифары, точно он внезапно заглушил их. Советники, подняв головы, пялились на царя и на чужеземца. Глаза Лаодама блестели, он пригнулся так, точно вот-вот вскочит и закричит. А братья, казалось, только и ждут его знака.
— Да, это я, — сказал Гость. — Одиссей — это Я.
— О-о!
— Подожди минуту, — сказала Арета, взяла у дочери факел и бесшумно вернулась в кладовую.
Навзикая по-прежнему стояла в дверях, не сводя глаз с пришельца. Он был подобен богу. Имя его продолжало звенеть в ее ушах. Она слышала это имя и прежде, о нем упоминалось в песнях. Он обернулся, перевел на нее взгляд, он не мог не видеть ее в полумраке дверного проема. Она отступила на несколько шагов. Мужчины в зале зашевелились, стряхивая с себя оцепенение. Звякнули струны кифары — певец отнял руку.
Возвратилась Арета.
— Пойдем наверх, — сказала она. — Надо припрятать нарядную одежду. Такой уж сегодня день. Сейчас он начнет дарить все подряд.
— Да, — шепнула девушка. — Ведь он…
Она пошла за матерью, но, сделав несколько шагов, остановилась у подножья лестницы. Она слышала, как нарастает гул в зале. На верхней ступеньке стояла Арета с факелом в руке.
— Иди же!
Девушка поднялась наверх, взяла у матери факел.
— Сейчас вернусь, — сказала она, — я мигом…
Она медленно спустилась вниз, скользнула мимо двери в зал и пошла по коридору. Она без труда открыла замок чулана с серебром. Мать убрала с полок почти все, оставила только несколько старых, погнутых золотых бокалов незатейливой работы с грязными ручками и потертый, почерневший серебряный кратер.
Все остальное Навзикая нашла в чулане, где хранилось масло; посуда была засунута в пустые кувшины с широким горлом или припрятана за высокими амфорами, стоявшими в ряд вдоль стены. Она извлекла самые дорогие кратеры, чаши и кубки, которые они с матерью спрятали в первую очередь, а потом и все остальные, отнесла их в хранилище серебра и расставила по полкам.
Когда она вновь скользнула мимо двери, он говорил, обращаясь к собравшимся. Никогда еще не случалось ей видеть никого, кто был бы столь подобен богам своей мужественной красотой и силой.