Казароза - Юзефович Леонид Абрамович. Страница 16

Он попробовал соотнести плотную осиповскую фигуру с той, которая вчера метнулась к забору, но уверенности в их тождестве как-то не возникло.

— Ты об этом не болтай, — предупредил Осипов. — Вечером я к тебе зайду.

— А где, — поинтересовался Вагин, — вы были, когда началась пальба?

— Пересел.

— Почему вдруг?

— Из-за Свечникова. Встал посреди зала — и прямо передо мной. Он хоть и кристальной честности большевик, но все-таки не стеклянный. Тут как раз этот идиот начал стрелять.

— И что ему теперь будет?

— Да ничего не будет. Сопли утрут и отправят на фронт. Не пропадать же добру! Бог даст, поляки с него там скальп снимут.

— Вряд ли, — усомнился Вагин. — На Западном фронте у нас большое продвижение, заняли Речицу. Я сегодня видел сводку. Пишут, что среди легионеров Пилсудского наметились признаки разложения.

— Ага, это их Свечников распрогандировал. Он мне давал свое письмо к варшавским эсперантистам. Стиль — чудо! Что-то среднее между «Бедной Лизой» и резолюцией митинга в совпартшколе.

Осипов перешел в соседнюю комнату, где за единственным в редакции ремингтоном, не пропечатывавшим верхнюю перекладину у прописной «П», сидела Надя.

— У меня тут ее пластинка, — объявил он, снимая с окна свой портфель. — Надюша, тащи машину!

Надя послушно встала и отправилась в чулан за граммофоном. Пластинку насадили на колышек, пустили механизм. В грамофонной трубе зашипело, как если плеснуть водой на раскаленную сковороду, и далеко, тихо заиграли на рояле. Голос возник — слабый, тоже далекий:

Взошла луна, они уж тут как тут,
И коготками пол они скребут…

— Слов не разбираю, — пожаловалась Надя.

— Это песня про Алису, которая боялась мышей, — объяснил Осипов. — От страха она не могла уснуть, но ей подарили кошку, и все мыши разбежались.

— А где та пластинка? — спросил Вагин.

— Какая?

— Ну, вы цитировали две строчки. Про то, что родина ее на островах Таити, и ей всегда-всегда всего пятнадцать лет.

— Разбилась, — подумав, сказал Осипов.

Голос Казарозы с трудом пробивался сквозь шипение заезженной пластинки:

Взошла луна, но в доме тишина,
Алиса спит спокойно у окна.
Пусть льется в окна бледный лунный свет,
Она пришла, и страха больше нет.
От кошки мыши убежали прочь,
Так от любви светлеет жизни ночь.

Вагин жгутиком скатал на щеке занесенное ветром волоконце тополиного пуха. Слушая, он смотрел, как слушает Надя. На лице у нее шевелились тени заокон-ной листвы. Солнце сквозило сквозь ветви старой ветлы во дворе. Ее неохватный ствол винтом скручивался у комля и от этого казался еще мощнее, еще огромнее. Вершковой толщины кора лежала на нем крупными ромбовидными ячейками, какие бывают лишь у очень старых деревьев, счастливо доживающих свой век на открытом месте. Высоко над крышей простиралась гигантская рогатка, сучья на обеих вершинах иссохли, но ниже раскачивались и шумели живые ветви, и было чувство, будто дрожащие тени листьев на лице у Нади, и ветер, и голос поющей о любви мертвой женщины, чье сердце в язвах изгнило, все движется в одном ритме, все связано со всем, и не важно, про белых написано или про красных, летом было или зимой. Если чувствуешь этот ритм, солгать невозможно.

— Я могу объяснить, откуда берутся в июне снежные вихри, — сказал Вагин.

Ну? — удивился Осипов.

— Это тополиный пух.

10

Выяснить, куда девался портрет Казарозы, снимок с которого лежал в бумажнике, Свечников так и не сумел. Зато он знал теперь, что Яковлев был известный художник, портретист с уклоном в этнографию, состоял в «Мире искусств» и в «Цехе живописцев святого Луки», считался мастером изображать национальные типы, преимущественно восточные и женские. В поисках этой натуры он в 1918 году уехал в Китай, путешествовал по Монголии, потом перебрался во Францию, где служил в фирме «Ситроен» и прославился альбомом путевых зарисовок, сделанных во время автопробега по Северной Африке.

Этот альбом Свечникову попался в Лондоне. Розовая на закате пустыня, берберы в белых бурнусах толкают застрявший в песках автомобиль, верблюд лижет влажную от ночной росы парусину палатки, окруженный свитой величественный шейх любуется тем, как меняют проколотое колесо. Оран, Алжир, Константина. Один из листов назывался «Продавец птиц»: уродливый грязный старик сидит на краю базара, вокруг него множество плетеных из соломы клеток с разноцветными птичками, а в самой красивой, стоящей у его ног, прижалась лицом к соломенным прутикам крошечная, не больше ладони, печальная женщина. Свечников узнал ее, как только открыл этот лист.

В Лондоне он оказался летом 1923 года. Плыли из Риги на английском четырехтысячнике «Пешавэр», жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Либавы. Ему это не нравилось, вечерами выговаривал ей в каюте.

Познакомились они в Петрограде, куда зазвал старый сослуживец по Восточном фронту. Он же пристроил в государственное рекламное бюро при наркомате внешней торговли. Свечников сочинял там афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес и металлический лом. Уж его-то было вдоволь! Сочинив, относил переводчице, сидевшей в соседней комнате. Она жила одна, родители умерли. Через месяц он остался у нее ночевать, через неделю перетащил к ней свое барахло, через год зарегистрировались. Ею двигала неясная надежда на то, что при удачном стечении обстоятельств, которое она с ее связями могла бы организовать, этот бритоголовый взрывчатый человек с правильной биографией может со временем сделать неплохую карьеру. Так оно, в общем, и случилось. Не без участия жены его заметили, выдвинули, послали учиться, дважды командировали за границу, в Стокгольм и в Гамбург, наконец направили на постоянную работу в фирму «Аркос», выполнявшую задачи советского торгпредства в Англии.

По приезде навалились дела, язык он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, тоже владела им отнюдь не в совершенстве, но мысль о сорока тысячах золотых рублей в эсперантистском банке на Риджент-парк, 19, жила в нем с первого дня. Как только готов был пошитый на заказ костюм, Свечников отправился к Фридману и Эрт-лу. Эсперанто он к тому времени основательно подзабыл, пришлось несколько ночей просидеть над учебником, чтобы подготовить, написать и выучить наизусть короткую, но выразительную речь о расцвете эсперантизма в Советской России.

Вежливый клерк провел в кабинет, где один, без Фридмана, сидел мистер Эртл, стриженный бобриком грузный мужчина с подозрительно толстой для джентльмена шеей. «Салютон!» — приветствовал его Свечников и сразу начал рассказывать о тысячных тиражах советских эсперантистских журналов, о клубах, съездах, радиопередачах на эсперанто. «Непосвященному трудно себе представить масштабы нашего движения, — горячо говорил он, изредка заглядывая в свою шпаргалку. — Я допускаю, что все это кажется фантастикой, но через фирму „Аркос“ документальное подтверждение моих слов может быть в течение месяца представлено Всероссийским союзом эсперантистов лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»

Некоторое время Эртл послушал, затем сделал знак подождать и что-то шепнул стоявшему рядом клерку. Тот вышел, через минуту вернулся и привел с собой пухлого человечка с гладко зализанными назад иссиня-черными волосами и маленькими усиками на оливковом лице. Улыбнувшись, человечек заговорил на каком-то неизвестном языке, Свечников ничего не понял, но несколько раз повторенное и обращенное к нему слово сеньор подсказало: его приняли за испанца, позвали переводчика. Тогда наконец дошло, что это обычная денежная контора, нет здесь никаких эсперантистов, нечего было бисер метать перед свиньями. Он молча повернулся и, не прощаясь, пошел к двери, провожаемый равнодушным взглядом толстошеего Эртла и удивленным возгласом оливкового человечка: «Сеньо-ор?»