Ситуация на Балканах - Юзефович Леонид Абрамович. Страница 16
В угрюмом строю преображенцев, под градом яблочных огрызков идущих по улицам Вены за гробом князя, Иван Дмитриевич увидел мысленно знакомого поручика. Тухлое яйцо вылетело из толпы, разбилось об орден на его груди. Бледнея, он выхватывает саблю, командует своим молодцам: «За мной, ребята!» И что дальше?
Может быть, тот волк, месяц назад бежавший по столице, – это знамение? Потому он так спокойно и трусил по Невскому проспекту, что проспекта вроде и не было. Город лежал в руинах, разрушенный вражеской артиллерией, пустынный, как в ночь холеры. Так же выглядели Вена, Москва и Прага. Волк ничего не боялся: некому было его – шугануть. Он охотился на кошек и одичавших мопсов. Его промысловая делянка простиралась от городской думы, где разорван был в клочья рыжий пудель Чука, и до Николаевского вокзала. Границы обозначены струйками мочи. Волки поделили между/собой весь Петербург, и кое-где новое административное деление совпало с прежними рубежами полицейских частей… Кто готовил Европе такое будущее? Хотек. А кто ему помогал? Певцов с Шуваловым или сам Иван Дмитриевич? Бред, бред…
Разумеется, не так-то просто начинаются войны между великими державами. И видения были невсамделишные, почти смешные, душа заслонялась ими от истинного страха, бесформенного. Но от них осталось тоскливое ощущение двойственности бытия: его, Ивана Дмитриевича, можно вышвырнуть за дверь, как кутенка, и в то же время от него зависят, оказывается, судьбы Европы. Для того чтобы великое и ничтожное в нем слились нераздельно, вновь образовав прежнего Ивана Дмитриевича, бывшего человеком и гражданином одновременно и не видевшего в этом никакой беды, нужно найти убийцу. Другого способа нет. Лишь тогда он будет чист перед Россией, единственной в мире страной, на языке которой понятия «истина» и «справедливость» обозначаются одним словом – «правда». Устанавливающий истину восстанавливает справедливость. Только так. И зря Певцов с Шуваловым надеются, что можно как-то иначе. Нельзя!
Слушая, как Шувалов сбивчиво объясняет Хотеку, что это невозможно, немыслимо, Иван Дмитриевич опять размотал нить своих рассуждений, ощупал узелки. Ясное дело, князя убил кто-то из близких ему людей. А связали, чтобы выпытать, где ключ от сундука. Тот, с кольцом-змейкой… Но князь не сказал, ибо видел перед собой своего человека и до конца не верил, что свой может убить.
– Шестое, – непреклонно отметая все возражения, диктовал Хотек; четвертое и пятое Иван Дмитриевич прослушал. – Я требую поручить расследование австрийской тайной полиции…
От волнения прошиб насморк, но Иван Дмитриевич боялся громко сморкаться, чтобы не обнаружили и не выставили на улицу. Он потихоньку, деликатно дул носом в платок, как кухаркин сын, приглашенный на елку к господским детям. В коридорном оконце блестел ясный рог месяца, облепленный звездной мошкарой.
Заскрипела дверь, Иван Дмитриевич прижался к стене, и полоса света, растекшаяся из гостиной, его не задела. Вышел Боев, едва не споткнувшись о скользнувшую под ногами кошку. Он присел перед ней на корточки, погладил по загривку. Двумя изумрудами сверкнули в темноте кошачьи глаза.
«Вот его единственная награда», – подумал Иван Дмитриевич.
Щелкнул замок на парадном. Боев ушел.
За неделю перед тем Иван Дмитриевич ездил с женой в театр. Давали русскую оперу «Наполеон III под Седаном». Заиграла музыка, император, простившись со своей Андромахой, поехал на войну, потом действие перенеслось в прусский лагерь. Немцы выкатили на сцену огромную пушку, зарядили ядром, причем не простым чугунным, а отлитым из чистого золота, и хором стали взызать к небесам, чтобы ядро это, пущенное наугад, с божьей помощью нашло бы и сразило императора французов.
Оркестр сотрясал люстры, но Иван Дмитриевич все равно слышал, как за спиной у него недовольно сопят четверо лучших агентов, награжденных за службу бесплатными билетами в театр. Они рассчитывали на другую премию, но не прийти побоялись. Константинов, Лаптев, Гайпель и Шитковский. Агент по фамилии Сыч билета не получил. Накануне он упустил Ваньку Пупыря – уснул, балбес, в засаде во время облавы, и Пупырь, преследуемый Иваном Дмитриевичем, благополучно скрылся.
Бабахнула пушка.
– Стреляй, значит, в куст, а виноватого бог сыщет, – прошептал агент Шитковский.
Свет погас и снова вспыхнул, озарив уже французский стан, куда рухнул картонный шар, оклеенный золотой фольгой. Зуавы в красных штанах подняли его и принесли Наполеону III. «Не солнце ли упало на землю?» – удивился тот. «Не-ет, не-ет, не-ет!» – пели в ответ зуавы, объясняя, что к чему. Тогда, поставив ногу на ядро, император завел печальную арию. «Почему, – вопрошал он, – почему всевышний отвел от меня это ядро? Почему не принял золотой жертвы? Или там, в вечно струящемся эфире, знают о моем сердце, сжигаемом жаждой правды и добра?»
«А о моем, – думал Иван Дмитриевич, – знают ли? Там в вечно струящемся эфире…»
Дед и Путилин-младший всю ночь провели за беседой. Чаю было выпито уже за дюжину стаканов, от сухарей в сухарнице остались одни крошки, начинало светать, когда гигантские стенные часы, похожие на вертикально подвешенный саркофаг, издали глухой предупреждающий рокот. Дед покосился на них с ехидным удивлением. До того они ни разу не били, даже в полночь, а сейчас, отрокотав, мощно отмолотили двенадцать ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и двадцать две минуты. За окнами светало.
– Хотите, починю? – спросил дед.
Путилин-младший покачал головой:
– Нет, не надо. Все так и быть должно. Эти часы бьют лишь однажды в сутки – в ту минуту, когда навеки остановилось сердце моего отца.
У Константинова были свои доверенные агенты – Пашка и Минька, у Сыча – свои. Тоже двое. Один ходил по православным церквам, пугая батюшек, другой инспектировал костелы и лютеранские кирхи. Сам же Сыч проверял исключительно кафедральные соборы, но уж зато с большим тщанием. Лишь поздно вечером он добрался до родного Знаменского, где в былые времена служил истопником. Постоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, торговавшему при соборе свечами, иконами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали о жизни, о том, в частности, на сколь годов полицейскому выдают от казны сапоги и мундир. Сроком носки мундира Савосин остался доволен, а про сапоги сказал, что великоват при такой-то службе.
– Да ты смотри, какие сапоги! – оскорбился Сыч и стал выворачивать ногу и так и эдак, демонстрируя каблук, подметку и сгиб.
Тем временем Савосин взялся пересчитывать дневную выручку. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и рассказал про французский целковик. Савосин порылся в ящике, достал золотую монету с профилем Наполеона III.
– Она?
– Она самая! – обрадовался Сыч. – Давай сюда!
Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:
– Залог оставь. Двадцать пять рублей.
После долгих торгов сошлись на пятнадцати. Однако у Сыча имелась при себе всего полтина.
– Ну, ирод, – в отчаянии предложил он, – хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?
– Все сымай, – сказал Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. – Так уж и быть.
Чертыхаясь, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича. К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю, вместо Константинова…»
В воздухе стоял запах близкого снега.