Жизнь Муравьева - Задонский Николай Алексеевич. Страница 27

– Это вновь созданное, которое называется Союзом Благоденствия…

– Вот оно что! А ты о целях оного союза не проведал?

– Александр Николаевич говорил, что желают они, изменив существующий порядок, утвердить величие и благоденствие российского народа и важнейшей задачей полагают создание общественного мнения…

– С этим кто же не согласится? «Общественное мнение рано или поздно свергает любой деспотизм». Это еще Дюкло утверждал. А каким образом полагают в союзе воздействовать на умы?

– Путем распространения среди всех сословий добродетельных правил, знаний и просвещения. Члены союза обязываются вступать во все существующие открытые общества и создавать, где возможно, новые, дабы иметь общение с наибольшим кругом людей и нечувствительным образом привлекать достойных на свою сторону. Предусматривается обличение жестоких помещиков и бесчестных лихоимцев, искоренение злоупотреблений и всяких иных общественных язв.

– Ясно, ясно. А какова же теперь роль Священной артели, не слышал? Мне Бурцов из Петербурга пишет, что новые обязанности, коим каждый из членов артели посвятил себя, неминуемо влекут разрушение артели, а Петр Калошин, напротив, утверждает, что артель пребывает в том же состоянии, как и прежде? [19]

– Насколько я уразумел из бесед с Александром Николаевичем и Петром Ивановичем Калошиным, все артельщики вошли в общество, а артель решено сохранить, ибо под ее покровом более безопасно проводить собрания…

– Да, видно, все же прав Бурцов, артельные времена миновали, – со вздохом произнес Муравьев. – И думается мне, программа нового общества, о коей Александр тебе сказывал, при настоящих обстоятельствах более всего может принести пользу отечеству… Мало, мало нас, мыслящих свободолюбцев, горсточка одна в стране столь обширной! Давят нас горы вековых предрассудков и деспотических установлений, но мы верим, что в конце концов горы будут взорваны и мы увидим чистое небо в звездах… А для того, любезный Воейков, первей всего нужно круг наш расширить и крепость душевную в себе воспитывать.

– Ныне кто только из молодых людей Плутарха не читает, – вставил Воейков, – я в Москве будучи, чуть не в каждом доме книги Плутарховы видел…

– Да не у одного Плутарха, а и в народе нашем примеры твердого поведения искать нужно, – продолжал Муравьев. – В Тифлис недавно пригнали пятерых помещичьих крестьян из Тамбовской губернии. Господа в солдаты их сдали, а они служить в войсках наотрез отказались. Их несколько раз кнутом секли и сквозь строй гоняли, они на самые жестокие мучения себя отдают и смерть принять соглашаются, но от убеждений своих не отказались. «Отпустите нас, – говорят они, – и не трогайте, мы тоже никого трогать не будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем убивать на войне людей, не сделавших нам никакого зла? Можете нас по кускам резать, а мы совестью кривить не будем… Не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем казенного пайка есть!" Вот слова сих мужиков, которые уверяют, что им подобных есть множество в России!

Случай этот долго не выходил из памяти Николая Муравьева и беспокоил его. Соприкасаясь в Тифлисе с деятельностью военной и гражданской администрации, он всюду наталкивался на вопиющие беззакония. Вот дневниковые его записи того времени:

«… Злоупотреблений здесь множество. Алексей Петрович смотрит на оные сквозь пальцы или не знает о них. Всякий управляющий какой-нибудь частью присваивает себе неограниченную власть и делает что ему вздумается, все ищут более своей собственной пользы, чем пользы службы… Жители города Тифлиса угнетены ужасным образом полицмейстером Кахановым. Он явно взяток не берет, но имеет другие средства, освобождая от постоя тех, которым постой следует, они откупились тем, что выстроили ему дом. У бедных людей отнимаются земли для расширения улиц, а напротив живущего, богатого не трогают. Каханов – человек, изгнанный из Астрахани за воровство и подлейшие поступки, – приезжает в Тифлис без гроша денег и вскоре начинает жить самым роскошным образом, угнетая жителей, и, выказывая себя ложью, сплетнями, доносами, неправдами, получает доверенность главнокомандующего.

… Затеяли начальники строить колонистам дом с колоннами, каких во всем Тифлисе нет. Собрали множество солдат в Сартагалы, начали строить. Солдаты от непосильного труда и дурного содержания стали занемогать. Колония сия о сю пору не выстроена, а сто?ит уже жизни тысяче солдат.

… Вчера я был у Ховена. Впервой слышал от него порядочную вещь. Он жаловался на неустройство Грузии и сказал: «Это удивительно! Хотят, чтоб здешний народ благословлял российское правление, тогда как употребляют всевозможные средства для угнетения его».

… Ермолов видит все, но позволяет себе наушничать, часто оправдывает и обласкивает виноватого. Отдавая полную справедливость великим качествам Алексея Петровича, я не могу сего одобрить».

Будучи прямым и правдивым человеком, Николай Муравьев не раз пытался говорить об этом с Ермоловым, но безрезультатно. Алексей Петрович хмурился и однажды прямо сказал ему, что напрасно вмешивается он в дела, которые его не касаются.

Что же оставалось Муравьеву? Мириться с вызывавшими негодование позорными явлениями он не мог, однако и выступать открыто с обличением лиц, находившихся под покровительством Ермолова, было нельзя, потому что удар невольно пришелся бы и по Алексею Петровичу, человеческие слабости которого столь щедро искупались достоинствами. Ермолов оставался непримиримым врагом придворной клики, его принадлежность к лагерю вольнолюбивых людей была несомненной, порядки, заводимые им в Кавказском корпусе, отличались демократическим характером, и любая попытка критиковать его деятельность была бы на руку многочисленным врагам его.

«Живя в обществе, надо сообразоваться с обычаями оного и принимать меньшее зло для избежания большего», – записывал Муравьев в дневник, явно успокаивая самого себя. Но, привыкнув с детских лет избегать каких бы то ни было сделок с совестью, он успокоения найти не мог. Стояли перед ним тамбовские мужики в залатанной пыльной одежонке, бородатые, грязные, неграмотные, жестоко истерзанные кнутом и шпицрутенами, и проникал прямо в душу взгляд их спокойных светлых глаз, мучительным укором звучали слова: «Можете нас на куски резать, а мы совестью кривить не будем».

Муравьев отправился к двоюродному брату главнокомандующего Петру Николаевичу Ермолову, с которым находился в приятельских отношениях, выложил все, что знал о злоупотреблениях администраторов, и все, что лежало на душе, просил, чтоб довел Петр Николаевич это до сведения главнокомандующего. И добавил:

– Я безгранично предан Алексею Петровичу, и мне весьма прискорбно будет, если он заподозрит меня в каком-либо умысле или интриге против него, но я видел бы себя подлецом в глазах своих, если б умолчал о том, что волнует меня и накладывает тень на репутацию его.

На следующий день Алексей Петрович Ермолов уезжал в войска, действовавшие на Сунже против чеченцев. Ермолов был мрачен. Увидев среди провожающих Муравьева, он ничего ему не сказал и отвернулся.

… Незадолго перед тем в Кавказский корпус по распоряжению императора был переведен из Петербурга корнет лейб-гвардии уланского полка Александр Якубович. Этот коренастый, смуглый, с густыми казацкими черными усами и выпуклыми темными глазами офицер сразу расположил к себе Муравьева открытым характером и смелыми суждениями.

Якубовича выписали из гвардии за участие в нашумевшей дуэли кавалергарда Шереметева с камер-юнкером Завадовским. Поединок произошел из-за известной танцовщицы Истоминой. Секундантом Завадовского был чиновник министерства иностранных дел Александр Сергеевич Грибоедов, а секундантом Шереметева – Якубович. На дуэли Шереметев был убит. После этого, как было заранее установлено, должны были стреляться и секунданты, но они сразу попали под надзор, и вторая дуэль не состоялась. Завадовскому, благодаря связям, удалось избежать наказания, он взял длительный отпуск и отправился за границу, участие в дуэли Грибоедова тоже замяли, а Якубовича наказали. И он, говоря об этом, не скрывал справедливого возмущения: