Жизнь Муравьева - Задонский Николай Алексеевич. Страница 65
Муравьев подскакал к ним, крикнул:
– Молодцы, товарищи егеря, спасибо за примерную службу!
– Справляем тризну по генералу Бурцову, – отозвался мрачно Толстой.
Байбурт был взят. Муравьев возвратился в Эрзерум. Узнав о том, что произошло без него, он понял, что ему тоже, надо ожидать больших неприятностей от неистового главнокомандующего. И случай убедиться в этом вскоре представился.
Муравьев получил от командира 41-го егерского полка такую записку: «Долгом считаю просить ваше превосходительство уведомить меня, могу ли я равным образом сделать представление за байбуртское дело о разжалованных Бестужеве и Толстом, отличной храбрости коих ваше превосходительство были очевидным свидетелем как начальник всей пехоты в день Байбуртского сражения».
До последнего времени в войсках Кавказского корпуса существовал особый порядок награждения нижних чинов Георгиевскими крестами. Солдаты после боя сами, без участия командиров, выбирали из своей среды наиболее отличившихся, а корпусной штаб обычно без особой проверки утверждал составленные в полках списки. И не удивительно, что большинство разжалованных декабристов оказались вскоре Георгиевскими кавалерами, что избавляло их по крайней мере от телесных наказаний. Сакен, Муравьев, Раевский и другие командиры, покровительствовавшие разжалованным, знали, каким образом производилось их награждение, но, разумеется, не считали нужным докладывать об этом главнокомандующему. Паскевич сам случайно узнал о том в Эрзеруме, разбушевался по обыкновению, заподозрил ненавистных генералов в заговоре и приказал строго, расследовать дело. Виновных, однако, не обнаружили, и Паскевич ограничился тем, что приказал строго-настрого впредь никаких награждений разжалованных не производить, а в исключительных случаях об особо отличившихся доносить лично ему.
Муравьев отправился к Паскевичу. Тот принял сухо и, едва только Муравьев изложил суть дела, сердито оборвал его:
– Никаких представлений о государственных преступниках, присылаемых для искупления вины своей, я более принимать не буду!
– Однако ж ваше сиятельство приказали доносить вам об особо отличившихся, – напомнил Муравьев.
– Вы достаточно пользовались возможностью любыми способами добывать чины и кресты для ваших приятелей, – сказал с раздражением Паскевич.
– Может быть, ваше сиятельство соблаговолит указать мне, кто из моих товарищей, как вы изволите их называть, был награжден не по заслугам? – спросил Муравьев.
– Вы полагаете, вероятно, – уходя от ответа на вопрос, продолжил Паскевич, – что я забыл, кто мне выхвалял Пущина, Лачинова, Кожевникова, Гангеблова, Голицына, Чернышова и других разжалованных?
– Не отрицая того, я осмеливаюсь повторить вашему сиятельству прежний свой вопрос о наименовании тех, кои оказались недостойными похвалы.
Спокойный тон и убедительность, с которой говорил Муравьев, и прямой взгляд его серых проницательных глаз выводили Паскевича из себя, щеки его начали багроветь и дергаться, он вспылил:
– Вы забываетесь! Я не обязан отчитываться перед вами… И вообще вы слишком много себе позволяете и злоупотребляете моим терпением. Я вижу, вы никак не желаете оставить прежних своих мыслей и связей и всяких этаких штук в ермоловском вкусе!
– Мне не совсем ясно, что под сими словами ваше высокопревосходительство подразумевает.
– Не прикидывайтесь простачком! Вы превосходно понимаете, о чем идет речь! Но повторяю еще раз, что дух сообщничества, существующий еще в корпусе, и покровительство государственным преступникам мною далее терпимы не будут. Советую вам хорошенько подумать об этом… Я все сказал!
После такого разговора Муравьев не сомневался, что Паскевич, никогда не скрывавший своей неприязни к нему, а теперь настроенный особенно злобно, не остановится ни перед чем, чтобы выжить его из Кавказского корпуса.
А война с Турцией закончилась. В октябре войска Кавказского корпуса, согласно условию Адрианопольского мирного договора, отошли от Эрзерума и стали располагаться на зимние квартиры. Паскевич и штаб корпуса перебрались в Тифлис. Воинские части, состоявшие под начальством Муравьева, тоже были расквартированы близ грузинской столицы.
Как и в прошлом году, Муравьев опять проводил время в кругу своего семейства. Соня родила мальчика, отцовской радости и гордости не было предела, он назвал сына в честь томившегося в сибирской каторге задушевного друга Никитой и не отрывал глаз от младенца. Соня даже упрекала его, что, сосредоточив всю любовь на сыне, он стал меньше заботиться о Наташе, которая уже ходила и начинала говорить, становясь день ото дня все более милым ребенком.
Испытывая ни с чем не сравнимое супружеское и отцовское счастье, Муравьев упрекал себя лишь в том, что не мог создать для Сони и для детей больших жизненных удобств. У него по-прежнему не было никаких средств к существованию, кроме скромного воинского жалованья, а что будет, если его уволят со службы? Тревожные мысли хотя и скрывались от семейных, не покидали Николая Николаевича, отравляя чувствительно радость бытия.
И вдруг случилось неожиданное. Из Петербурга примчался фельдъегерь, доставил Паскевичу какое-то секретное предписание. В тот же день был внезапно арестован и посажен на гауптвахту Николай Раевский, находившийся в Тифлисе, а затем схвачены и под конвоем разосланы по разным линейным батальонам и дальним гарнизонам многие разжалованные декабристы.
Оказалось, дело было в следующем. Раевский, уезжая из армии в Тифлис, взял в свой отряд прикрытия разжалованных Захара Чернышова, Оржицкого, Bорцеля, Карвицкого. В Гумрах Раевского и его спутников задержали на несколько дней в карантине, и здесь догнал их штаб-ротмистр Бутурлин, адъютант начальника Главного штаба, возвращавшийся из армии в Петербург. Раевский обедал, как обычно, в компании разжалованных, с которыми проводил все время. Бутурлин, заметив это, не преминул по приезде в столицу донести о том императору.
Полученное Паскевичем предписание касалось этого дела. Император приказал строжайше расследовать поступок Раевского и донести ему, кто еще из корпусных начальников покровительствует государственным преступникам, Раевского строго наказать, а за разжалованными усилить надзор, разослав их в разные места.
Рассказывая о происшествии жене и осуждая допущенную Раевским неосторожность, Муравьев заметил:
– Как хорошо и счастливо для Пушкина, что он прежде сего случая от нас уехал. Ты представляешь, Сонечка, какая катастрофа угрожала Александру Сергеевичу, если б этот рыжий прохвост Бутурлин застал его у Раевского среди разжалованных.
– Представляю, – кивнула головой жена. – Маменька сказывала, что Пушкину и без того досталось от государя за самовольную поездку на Кавказ.
– А как велик чудесный талант его, – продолжил Муравьев. – Мне никогда не забыть, как он читал «Бориса Годунова»… И эти слова юродивого, в коих так и слышится приговор нашему самодержцу: «Нельзя молиться за царя Ирода, богородица не велит…» Прямо мороз по коже!.. Нет, не помиловал бы царь-ирод поэта, если б в связях политических уличил!
… Паскевич приказание императора ревностно исполнил и послал ему нижеследующее секретное донесение:
«Поступок генерал-майора Раевского сделался мне известен прежде получения повеления вашего императорского величества, и я не оставил его без внимания, но только предоставил окончательное решение оного до возвращения моего в Тифлис, чтобы самому более во всем удостовериться. Поступок этот хотя злоумышленности и не обнаруживает, но тем не менее есть признак, что дух сообщества существует, который по слабости своей не действует, но с помощью связей между собой живет. Сие с самого начала командования моего здесь не было упущено от наблюдений моих, и я тогда же просил графа Дибича снабдить меня хоть несколькими другого рода генералами, которые с добрыми правилами соединяли бы и способности; но, не получив их, я должен был действовать с теми, какие были… По множеству здесь людей сего рода, главное к наблюдению есть то, чтобы они не имели прибежища в лицах высшего звания и, так сказать, пункта соединения. В сем отношении удаление отсюда генерал-майора Сакена есть полезно; удаление генерал-майора Раевского также; весьма полезно удалить и генерал-майора Муравьева». [41]