Жизнь Муравьева - Задонский Николай Алексеевич. Страница 86

И вот он в гостиной у Львовых. Князя не было дома, обещала принять княгиня. Но она что-то задерживалась. Муравьев, с трудом сдерживая волнение, заложив руки за спину, ходил по комнате. Сейчас она войдет… Какой она стала? Узнает ли он ее?

Уловив какой-то неясный легкий шорох, он вздрогнул и повернулся к прикрытым тяжелыми бархатными портьерами дверям во внутренние комнаты. У порога стояла и с любопытством смотрела на него Наташа, прежняя, юная, синеглазая…

Он совершенно растерялся от неожиданности и мучительно покраснел. Возможно ли, чтобы она так сохранилась? Что за наваждение? И только когда она заговорила, догадался, кто перед ним.

– Мама просила извинить ее… Она почувствовала внезапную дурноту и легла в постель…

– Что с ней такое? – пробормотал он, приходя в себя. – Может быть, нужен доктор?

– Не беспокойтесь, я дала сердечные капли, которые она в таком случае принимает. Ей надо лишь денек полежать. Но она просила передать, чтобы вы не уезжали из Москвы, не повидав ее, она будет послезавтра вас ждать. Непременно, непременно приезжайте!

Последние слова произнесла она с такой милой непосредственностью, что стала еще более похожа на мать, и Муравьев невольно улыбнулся:

– А вас как зовут, прелестная барышня?

– Верой.

– Вы удивительно похожи на свою мать… Прямо вылитая она в молодые свои годы!

– Мне все об этом говорят, – улыбнулась Вера, – хотя мама утверждает, что в семнадцать лет она была немного полней и ниже ростом…

– Пожалуй, с этим можно согласиться… Так скажите маме, милая Вера, чтоб она быстрей поправлялась, я не премину навестить ее, питая надежду в следующий раз найти ее в добром здоровье…

Приехав к Львовым вторично, он встречен был самой Натальей Николаевной. Годы, разумеется, не прошли для нее бесследно, она располнела, под глазами легли морщины, засеребрились волосы… Но черты лица ее, улыбка, мягкий грудной голос оставались прежними, и он, забыв все на свете, глядел на нее чуть повлажневшими глазами и не мог наглядеться. И Наталья Николаевна не скрыла, как приятно ей это свидание, она призналась, что прошлый раз, увидев, как он поднимался по лестнице, так сильно взволновалась, что упала и ушибла голову.

– Я просто до слез расстроилась, – добавила она, – что не смогла принять вас…

– Печальный случай с вами доставил мне, однако ж, счастливое знакомство с очаровательной дочкой вашей. Я видел в ней вас, и это было невыразимо приятно.

– Я понимаю вас, добрый друг мой, – с легкой грустью промолвила она. – И мне давно хотелось встретиться с вами, дружески поболтать. Ведь чувства, связывавшие нас в молодости, не забываются. Правда… Николенька?

Она почти шепотом произнесла его имя, которым прежде называла, и он, не удержавшись, схватил ее руки и покрыл их поцелуями. Потом сказал взволнованным глухим голосом:

– Все-таки… было что-то неестественное, чудовищное в том, что мы не могли соединиться…

– Не будем гневить бога, – вздохнула она, – прошлого не вернешь, рассказывайте, как живете, счастливы ли в семействе своем?

В Москве пробыл Муравьев две недели и Львовых посещал не раз. Он рассказал об этом в одной из черновых записей. Видно, всколыхнувшееся старое чувство давало себя знать ощутительно. Но в «Записках», подготовленных для печати, не желая вызывать напрасных подозрений у ближних, он укрыл истину под нарочито сухими и туманными строками: «В бытность мою в Москве я увиделся после 25 лет с Натальей Николаевной… Все приемы ее, черты лица, все тут было и напоминало ее в образе молодых лет. В сих сотрясениях поверяется неизмеримость и мгновенность времени, таинственность наших душевных влечений».

2

Судя по дневниковым записям и переписке с родными и друзьями, долголетняя, почти безвыездная жизнь в Скорнякове была для Муравьева самым счастливым временем в жизни.

Построенный им из тесаного камня новый двухэтажный дом стоял на взгорье, и с балкона открывался чудесный вид на неширокую в этих местах, но быструю и чистую реку с золотыми отмелями и на полевые просторы Придонья. А с другой стороны терраса, обвитая густым диким виноградом, выходила из дома прямо в сад, за которым начинался сосновый лес. Библиотека помещалась в особом каменном флигеле. Там же Муравьев устроил и свой кабинет, где всюду со стен смотрели лица близких его сердцу людей, и среди них видное место занимали писанные масляной краской портреты Никиты Муравьева и А.С.Пушкина. А в углу, у стены, стояла самая драгоценная реликвия – старинное бюро из красного дерева, некогда принадлежавшее сочинителю и поэту Михаилу Никитовичу Муравьеву, а затем его сыну Никите, который за этим бюро писал революционный катехизис и первую российскую конституцию декабристов. Никита скончался в сибирском изгнании, и мать его, Екатерина Федоровна, подарила бюро Николаю Николаевичу, как лучшему и верному другу сына. [55]

Муравьев любил уединяться в кабинете, здесь готовил он книгу о путешествии в Турцию и Египет, приводил в порядок дневниковые записи и, говоря на десяти языках, продолжал изучать еще латинский и еврейский.

Но большая часть его времени уходила на дела по управлению жениным имением и на всякие изыскательские и опытные работы, которыми он увлекался. Николай Николаевич производил археологические раскопки близ Скорнякова, устраивал искусственное орошение, сажал леса, помогал крестьянам разводить домашние сады.

Брат Александр, приезжавший в Скорняково, восхищался его неутомимой энергией, хозяйственными успехами и полным семейным согласием.

«Ты прекрасно делаешь, любезный брат, – писал Александр в одном из писем, – что сажаешь деревья, чрезвычайно приятно производить хорошее во всех родах. Это входит в цель нашего бытия на земле».

Сельскую тихую и размеренную жизнь Муравьев всегда предпочитал беспокойной жизни в шумных городах. Ему полюбились привольные придонские места, он безотчетно наслаждался природой, легким утренним туманом над рекой, грибной свежестью в лесу, нежными летними закатами и золотым осенним листопадом.

И все же жизнь Муравьева в Скорнякове не была безоблачной идиллией. Демократический сентиментализм в духе Жан-Жака Руссо, свойственный Муравьеву, пленивший его еще в юные годы, в соприкосновении с действительностью дал небольшую трещинку. Муравьев не мог не заметить, что гуманизм и благожелательнее отношение отдельных лиц к крестьянам насущных вопросов их жизни решить не могли. Муравьева радовало, что, сделавшись вольными землепашцами, скорняковцы жили теперь несколько лучше; и вид села становился более приглядным, и отношения с крестьянами у него налаживались добрые, но старосты и приказчики продолжали, если не открыто, то тайно притеснять мужиков незаконными поборами, крепкие хозяева гнули в бараний рог маломощных, и каждый даже небольшой недород, который случался почти ежегодно, отражался на деревне самым бедственным образом. А о соседних селах и деревнях нечего и говорить, там по-прежнему царили ужасающие рабские порядки и удручающая неизбывная нищета. Деревенский дневник Муравьева полон горькими заметками: «Бедные крестьяне изнемогают под бременем несчастий… Появившаяся от плохого питания цинготная болезнь свирепствует во всех окрестностях, производя страшные опустошения. У нас в марте умерло 25 душ, а в одном из соседних казенных селений жители семи дворов вымерли до последнего. Ужасны страдания народа. Пособия, делаемые мною больным, недостаточны».

Требовалась не частная помощь, а широкие государственные преобразовательные реформы, на что надеяться не приходилось. Правительство хотя и было обеспокоено крестьянским вопросом, однако от проведения коренных мер для его разрешения явно уклонялось. Правящие лица, следуя примеру императора, старались не замечать неприятных явлений и морщились при любом намеке на них.

Когда после трех неурожайных лет в Воронежскую губернию, пострадавшую особенно сильно, прибыл обследовать положение генерал Исленьев, он, посетив лишь несколько богатых поместий, составил обо всем совершенно превратное мнение. На обратном пути Исленьев остановился в Задонске. Муравьев, знавший его, приехал сюда повидаться с ним и высказать правду. Но что из этого получилось? Муравьев записал: «Исленьев восхищался богатством и благоустройством сельской земледельческой промышленности нашей губерний. Я говорил ему, сколько она пострадала от трех годов неурожая, но он не находил сего и, вероятно, в таком виде передаст и в Петербург ошибочные понятия свои. И в самом деле, что могут видеть и о чем могут судить темные люди сии, никогда не выезжавшие из столиц, проскакавшие по большим дорогам и проспавшие большую часть пути, ими сделанного? Что они знают о богатстве края, о земледелии? А между тем мнения их будут служить руководством правящим в столице властям».