Венера в мехах - фон Захер-Мазох Леопольд. Страница 24

Тебя рука художника должна вырвать из ее власти, ты не должна, как другие, погибнуть совсем и навеки, не оставив следа своего существования; твой образ должен жить и тогда, когда сама ты давно уже превратишься в прах, твоя красота должна восторжествовать над смертью!

Ванда улыбнулась.

– Жаль, что в современной Италии нет Тициана или Рафаэля, – сказала она. – Впрочем, быть может, любовь может заменить гений… Кто знает, не мог ли бы наш юный немец?..

Она призадумалась.

– Да, пусть он напишет меня… А я уж позабочусь о том, чтоб Амур мешал ему краски.

* * *

Молодой художник устроил свою мастерскую в вилле. Она совершенно заполонила его.

И вот он начал писать мадонну – мадонну с рыжими волосами и зелеными глазами! Создать из этой породистой женщины образ девственности – на это способен только идеализм немца.

Бедняга сделался в самом деле еще большим ослом, чем я. Все несчастье в том только, что наша Титания слишком скоро разглядела наши ослиные уши.

И вот она смеется над нами… И как смеется! Я слышу ее веселый, мелодичный смех, звучащий в его мастерской, под окном которой я стою и ревниво прислушиваюсь.

– В уме ли вы! Меня… ах, это невероятно! Меня в образе Пресвятой Девы! – воскликнула она и снова засмеялась. – Погодите-ка, я покажу вам другой портрет свой – портрет, который я сама написала,– вы должны мне его скопировать.

У окна мелькнула ее голова, пылающая огнем на солнце.

– Григорий!

Я взбегаю по лестнице мимо галереи в мастерскую.

– Проводи его в ванную, – приказала мне Ванда, сама поспешно выбегая.

Через несколько секунд спустилась с лестницы Ванда, одетая только в один соболий плащ, с хлыстом в руке – и растянулась, как в тот раз, на бархатных подушках. Я лег у ног ее, и она поставила свою ногу на меня, а правая рука ее играла хлыстом.

– Посмотри на меня, – сказала она мне, – своим глубоким фанатическим взглядом… вот так… так, хорошо…

Художник страшно побледнел. Он пожирал эту сцену своими прекрасными, мечтательными голубыми глазами, губы его шевельнулись, раскрылись, но не издали ни звука.

– Ну, нравится вам эта картина?

– Да… Такой я напишу вас… – проговорил немец. В сущности, это были не слова, а красноречивый стон, рыдание больной, смертельно больной души.

* * *

Рисунок углем окончен, набросаны головы, тела. В нескольких смелых штрихах уже вырисовывается ее дьявольский облик, в зеленых глазах сверкает жизнь.

Ванда стоит перед полотном, сложив на груди руки.

– Картина будет, как большинство картин венецианской школы, портретом и историей в одно и то же время, – объясняет художник, снова побледнев, как смерть.

– А как вы назовете ее? – спросила она. – Но что это с вами – вы больны?

– Мне страшно… – сказал он, с выражением муки в глазах глядя на красавицу в мехах. – Будемте, однако, говорить о картине.

– Да, будем говорить о картине.

– Я представляю себе богиню любви, снизошедшую с Олимпа к смертному на нынешнюю холодную землю. Она зябнет здесь и старается согреть свое величавое тело в мехах и зябнущие ноги – на теле возлюбленного. Я представляю себе фаворита прекрасной деспотической властительницы, наносящей рабу удары хлыстом, когда устанет целовать его, а он тем безумнее любит ее, чем больше она попирает его ногами… Вот это я себе представляю и назову картину «Венерой в мехах».

* * *

Художник медленно пишет. Но тем быстрее растет его страсть. Боюсь, он кончит тем, что лишит себя жизни. Она играет им, задает ему загадки, а он не может их решить и чувствует, что кровь его сочится… а она всем этим забавляется.

Во время сеанса она лакомится конфетами, скатывает из бумажек шарики и бросает ими в него.

– Мне приятно, что вы так хорошо настроены, сударыня, – говорит художник,– но ваше лицо совершенно потеряло то выражение, которое мне нужно для моей картины.

– То выражение, которое вам нужно для картины? – повторяет она улыбаясь. – Потерпите минутку…

Она выпрямляется во весь рост и наносит мне удар хлыстом. Художник в оцепенении смотрит на нее, лицо его выражает детское изумление, смешанное с ужасом и обожанием.

И с каждым наносимым мне ударом лицо Ванды принимав все больше и больше тот характер жестокости и издевательства, который приводит меня в жуткий восторг.

– Теперь у меня то выражение, которое вам нужно дл вашей картины?

Художник в смятении опускает глаза перед холодным, стальным блеском ее глаз.

– Выражение то… – пролепетал он запинаясь, – но я не могу писать теперь…

– Почему? – насмешливо говорит Ванда. – Быть может, я могу вам помочь?

– Да! – крикнул он, как безумный. – Ударьте и меня!..

– О, с удовольствием! – говорит она, пожимая плечами. – Но если я хлестну, то хлестну серьезно.

– Захлестните меня насмерть!

– Так вы дадите мне связать вас? – улыбаясь, спрашивает Ванда.

– Да… – простонал он.

Ванда вышла на минуту и вернулась с веревками в руках.

– Ну-с… вы не раздумали? Решаетесь отдаться всецело на гнев и на милость Венеры в мехах, прекрасной женщины-деспота? – заговорила она насмешливо.

– Вяжите меня… – глухо ответил художник. Ванда связала ему руки за спиной, продела одну веревку под руки, другую накинула на талию и привязала его так к оконной перекладине, потом откинула плащ, взяла хлыст и подошла к нему.

Для меня эта сцена была полна невыразимого, страшного очарования… Я чувствовал гулкие удары своего сердца, когда она со смехом вытянула руку для первого удара, замахнулась, хлыст со свистом прорезал воздух, и он слегка вздрогнул под ударом… Потом, когда она с полураскрытым ртом – так, что зубы ее сверкали из-за красных губ – наносила удар за ударом, а он смотрел на нее своими трогательными голубыми глазами, словно моля о пощаде… Я не в силах описать это.

* * *

Она теперь позирует одна. Он работает над ее головой.

Меня она поместила в соседней комнате за тяжелой дверной портьерой, откуда меня не было видно, но мне было видно все.

Что же она делает?..

Боится она его? Совсем уже с ума она его свела? Или это задуманная новая пытка для меня?

У меня дрожат колени.

Они беседуют. Он так сильно понизил голос, что я ничего не могу разобрать… и она так же отвечает…

Что же это значит? Нет ли между ними соглашения?

Я страдаю ужасно, невыразимо, – у меня сердце готово разорваться.

Вот он становится перед ней на колени, обнимает ее, прижимает свою голову к ее груди… а она… жестокая… она смеется… и вот я слышу, она говорит громко:

– Ах, вам опять хлыст нужен!..

– Красавица моя… моя богиня!.. – восклицает юноша. – Неужели же у тебя совсем нет сердца? Неужели ты совсем не умеешь любить? Совсем не знаешь, что значит любить, изнемогать от томления, от страсти… Неужели ты и представить себе не можешь, как я страдаю? Неужели нет в тебе совсем жалости ко мне?

– Нет! – гордо и насмешливо отвечает она. – Есть только хлыст.

Она быстро вытаскивает его из кармана своего плаща и наносит ему ручкой удар в лицо.

Он выпрямляется и отступает от нее на несколько шагов.

– Теперь вы уже можете писать? – равнодушно спрашивает она. Он ничего не отвечает, молча подходит снова к мольберту и берется за кисти и палитру.

Она изумительно удачно вышла. Это портрет, положительно несравненный по сходству,– в то же время как будто идеальный образ, так знойны, так сверхъестественны – я сказал бы, так дьявольски жгучи краски.

Художник вложил в картину все свои муки, свое обожание и свое проклятие.