Маски - Белый Андрей. Страница 57
Видел малютку —
– в зелененьком платье,
поправивши золото мягких волос и сиренево-серую шаль завязавши в изящную, венецианскую шапочку, билась, как птичка.
И стало ему и добрее, и лучше: от шлепов двух ножек.
И он разразился сентенцией:
– А Диофант, – к ней поехал он носом под носик, – писал свои дроби – «лепта», скажет грек, – как и мы-с.
И поставил два пальца себе:
– Ставя букву под буквой и их отделяя чертой.
И стоял перед ним Пифагор, как фантазия мысли, и точной, и образной.
____________________
Крытую бархаткой лавочку в ножки поставила; ножки – на лавочку.
Личико из-за коленок заигрывало: то в открытки, то в прятки; и напоминало ему щебетливую мордочку ласточки; выставив очень задорненькии носик, скосив его, зубками нить перекусывала, улыбаяся мило малиновым ротиком, очень задорненьким; что-то такое она вышивала: узорчик лилейчатый строился.
Ушки прислушались: ножки с подлавки слетели.
– Шаги?
И округлым движеньем, как в ветре, – прыжком: мягко вылетела; промельканьем зеленого платьица —
– «фрр» —
– погналась, неизвестно куда, неизвестно зачем.
– Вы чего?
Ножки – «топ»; и – попала к окошку; и беличье что-то в ней выступило.
Синина
Тук!
– Войдите!
В пороге, конфузясь, стоял… Препопанц; нос Тиглата-Палассера в красные пальцы дышал.
И составила чашечки чая, жалея о чем-то: сдвиганьем предметиков; Тер-Препопанц стал являться к вечернему чаю совсем не как доктор, а – просто; с профессором был безупречен; сидел, опустивши свой нос; и молчал: мировоззрение Тер-Препопанца с недавнего времени стало: ее лицезрением.
И усмехнулась; чтоб скрыть этот внутренний просмех – в шитье; откусила без нужды и выплюнула шелковинку, когда Препопанц заикнулся о том, что…; себя оборвал; и глазищем расширился, ножку увидевши:
– В психиатрии есть много еще нерешенных вопросов, решаемых жизненно…
Видел: звездою над нею ночует свободное небо.
Ей он не советовал: нерв изучать.
Она ножку свою под себя подтянула: морщинки, как рожки, боднулись со лба: мала птичка, – остер коготок; Препопанц засопел, покраснел; Серафима подумала, что при профессоре можно ходить нагишом.
Препопанц же вскочил и ушел.
Про себя рассмеялась; и – ямочки в щечках; и – ямочка на подбородке; и личико стало котеночком: сколько мальчишества?
____________________
Синие линии выступили; иней – призорочил; вдруг за стеклами с треском сосулька упала из жолоба; тень пересекла окно; и пятно – лицевое.
– Подглядывают!
И себе улыбался профессор: подглядывал тоже.
Прилипла к стеклу: никого: синерод, выглубленный и прыснувший ярким, глазастым согласием.
____________________
Он шарахнулся от ее беленькой ласточки, —
– ручки, —
– которая, – «порх», – опустилась на голову.
– Я – тут…: придремнул-с.
И так нежно расшамкался:
– Добрая ручка моя.
И проехался носом под носиком:
– Гнездышко вить, дело ясное?
Знал: будут – птенчики, мысли.
Остались они ликоваться вдвоем и показывать пальцами, тыкаясь в стекла, на звездочку: блеск бирюзовеньких искорок переигрался в зелененький блеск; и вдруг вспыхнули отсветы, точно кошачьи глаза; и погасли.
– Какая звездистая ночь!
Дух захватывает; слепнет глаз облесненный: дрожит и горит синина выглубленная: нет им числа; бездне – дна.
Как топазовый глаз
Синина белоперая; воздух, живой солнописец, сияющий окнами; наст – золотая блесна; лед, как белый чугун; и – алмазным кокошником крыша.
Милело ее кругловатое, белое личико: мордочка; малиновели пропевшие губы; щелели за губками зубки жемчужные; в солнышке взор ее – медистый.
Он же согбенный, закутанный в лезлую шубу, шагал, волоча мех с поджелчиной, рваный рукав прижимая к микитке; казался ей дряхленьким; в мех уронил красный нос; и на носе мутились очки; желтизна световая бросала отчетливый отсвет.
Шаг ширя, старалася с ним соступать; солнотечные синие тени резки; как, сметаясь, густели они в углублениях стен, становясь чернотой; ледорогий сосулечник.
Скользко!
И варежками – под рукав его рваный:
– Здесь скользко, профессор: позвольте я вас!…
Он ей выревнул:
– Герц полагает в гелеогенезис материю: мы – дети света, – сказать рационально!
И нежно взглянули – на гелио-город: как дом угловой бело-кремовых колеров ярким рельефом щербит; на нем солнечный луч, точно взрез ананаса; оконные вазочки, как – сверкунцы; три ступени – белашки; не крыша, а – пырснь; в адамантовом блеске беленые стекла; дом жмется к колонному пятиэтажному зданию; вырезано в синем воздухе бледным, фисташковым кубом: веночки и факелы, – темно-оливковые; солнце дрызгало искрой зернистой на окна.
Сверт, —
– синие сумерки!
Где-то присвистывает; и смотрела она золотыми от света глазами, как бросил ладони, в которые тихо слетало большое старинное солнце.
И волосы отсверком розовым вспыхнули; в отсверке – красное пламя; и луч, звездохват, облеснул переулочек Африков; и на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо.
И красная церковь – заискрилась в солоноватые, зеленоватые, золотоватые воздухи, ставшие красными кислями; котиковым колпаком ей дорогу указывая; и повернул в Табачихинский: высмотреть, вцелиться: —
– может быть, он собирается даже урок поведения дать?
Просинелые домики; желтые глазки, оконца, сверлили сплошным любопытством, ехидством: зелененький, этот вот, желтенькой, этот вот, домик, в котором, как клоп между бревнами, Грибиков, сплетнями, точно клопиными яйцами, опоганивал этот квартал.
Номер шесть: он, уставившись носом в него, потом носом в нее, носом бегал меж ним и меж нею:
– Тут я, дело ясное, – жил!
И конек дальней кровли, – топазовый глаз, налился, как слезой, своим блеском.
Слеза пролилась.
И топазовый глаз —
– уже розовый, красный, пунцовый, —
– глаз: гас!
Точно вор
Позвонились; дверная цепочка зацацала:
– Кто?
– Дело ясное, – я!
И профессор нацелился носом на ручку дверную, пропятивши свой добродушный живот, удивляясь дрежжанью пьянино; и – «Чижику».
– «Ясное дело, – пьянино купили!»
– Кто я-то? – ему из-за двери.
– Коробкин!
Он хлопнул себя под микиткою:
– Барыня дома-с?
И – дверь он рванул.
– Да кто будете-то?
Добродушие слезло с лица; он полез с кулаками:
– Я… я, в корне взять!
Серафима, смешная синичка, в сердцах топошилась. – Кореньев не надо… Какие такие, – сердились за дверью.
И пикали клавишами.
– Вы скажите, – профессор: профессор Коробкин, – разбилась о дверь Серафима, махавшая муфтой.
– Сам, значит? Сказали бы сразу.
Цепочка снялась: Анна Бабова супилась:
– Барыня не приказала цепочку снимать, а то всякие воры шатаются тут.
Он ввалился в переднюю шубою, распространив запах уличной гари, под взглядом, его осуждающим:
– Барин! Под собственным домом шатается…
– Тоже!
– Зарылся, как крот, в свою шубу.
И видел: они провели телефон; а малютка сморкалась, мгновенно же насморк схвативши: от затхлого воздуха комнат.
– Ну, ну-с, – ничего-с; – шептал в ухо он ей, – приготовимся, ясное дело: идемте…
А сердце стучало из глаза, которым он, как фонарем, открывал глубину коридора; тут выблеснул свет, бросив черную тень от лорнетки:
– А вы не смущайтесь… Идите за мною: вы – гостья моя.
Звуки «Чижика» оборвались.
И безбокая женщина в пепельно-серо-сиреневом вышла навстречу; она приложила лорнетку к глазам; и разглядывала их на фоне обойном из тускло-линючих хвостов:
– Как, – с испугом лорнеточку выронила, – это ж, – вы?!?
И за ней – бряки, цоки; и – треск сапог.
Игогого!
Василиса Сергеевна сухо и вынужденно подала кончик кисти руки Серафиме и щеку подставила мужу; он дураковато причмокнулся…