Московский чудак - Бугаев Борис Николаевич. Страница 36

Какую же он ерундашину там «наандронил»:

– Пепешки и пшишки – в затылочной шишке!

– Ах, надо бы, надо бы – да-с: в корне взять – отдохнуть!

Так сплетенница всех наблюдений – псеглавец, Мандро, тень – «пепешки и пшишки» – в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье «пепешки» и «пшишки» с «шш», «шш» – шум в ушах:

– Эти «пшишки» – застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.

***

В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он – на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) – на… Василису Сергевну; она – разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:

– Что, Вассочка – Василисенок мой, – бродишь?

Двояшил глазами.

– А вы?

– И глаза!

– Да не спится.

Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:

– Да, Вассочка, вот – затишела, – додер на халате трепал, – не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом… Дело ясное: Вассочка, Василисенок…

И в свой кабинетик вернулся:

– Взять в корне…

Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.

Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.

***

Взять в корне, – она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, – очень дебристый мир!

Говоря откровенно, – профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе – не в трех: и не «Я» его, жившее в «эн» измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик – покойник: он – рухнул; и в яме лежит: «Я» ж кометою ринулось в темя из «эн» измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца – за завтраком; так вот из «эн» теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, – расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса – человек.

Раздорожьем все стало!

***

Гнилая зима!

Но гнилая зима – просияла: теплейшим денечком; декабрь стал – апрелем; а он – собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:

– Томочка – умер!

А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь – это праведник умер!

Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая – съела.

13

Над мутной Москвой неслись тучи.

Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.

Глазопялы – за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.

Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.

Завод подфабричивал дымом.

Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:

– Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?

Кувердилась старуха:

– А ну!

Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, – ответили:

– Как же, – хандрит: ерундит.

– Щелк – орехами щелкал какой-то с угла – безалтынный голыш: бескафтанник…

– Безносый, безбабый…

– Пархуч и пропойца он!

Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.

Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:

– Хвастель развели.

Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:

– Я видел карличишку.

– Ну?

– Как?

– Скажу: сдохлик! Загиркали.

Пепиков как-то разгулисто свистнул:

– Эх ты, – раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:

– Мое вам: ну что? Как ползается?

И – кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, «ура, дед Мордан» (так кого-то прозвали); в проулках соседних – безлюдие, тишь; а войдешь сюда – кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.

Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, – да как подъедет (весьма любопытный мужчина):

– Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил – говорю – карличишку?

– Не внюхаешь – не распознаешь. Обиделся Новодережкин:

– Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:

– Грибиков этот сидит на своем достоянье.

– Сам – кость (в костоварку), а все ему мало…

– Так, так, – оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), – стал быть – алчность? Стал быть, полагаю, – мздолюбец?

– Трясыней сидит на своих сундуках.

– А за карлика кто ему платит?

– Мандро.

– А какая охота Мандре пархуча содержать?

– Как какая: съешь кукиш! И – кукиш под нос:

– Хорошо еще, – есть подо что!

И – пошло, и – пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, – лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.

В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.

14

И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:

– Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.

В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил – Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.

Он и заметил:

– Его бы держать на видках, – перешелкнувши палец о палец.

Парфеткин, – так даже в подпрыг!

– А, а, а? Телефонов:

– Ведь вот как оно!

– Невдомек!

– Вы смекните!

– А?

– Что?

– Да – вот то! Стало ясно:

– Xe-xе… Чует мушка, где струп!

И – завторили: это вторье разнесли по домам.

Донесли до самой до Китайской княжны.

И здесь, – кстати заметить, – что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, – тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен – Тру – де – л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен – Тру – де – л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, – ахнули: боже, угодников всех выноси, – в мужской шляпе, в штанах; в руке – палка с балдашкою; голос – как в бочке; и – пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а – «он», что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут – как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить – обернется она: Анастасьем Юдифовичем.

Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, – исчез: перестал появляться; зато появились – негодники.

Странно; княжна на вопрос «чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься» – ответила:

– Армией…