Тайна дела № 963 - Заседа Игорь Иванович. Страница 45
Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.
Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.
Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.
Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя…
Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:
– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!
Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.
– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).
Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.
Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
– Пожалуй, пора!
Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.
В подъезде старинного дома, «изготовления 1901 года», на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там…
Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.
– Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:
– Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.
– Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.
– Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда нем портится.
Мы прошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс, коему я осмелился заявить, что таких, как он нужно расстреливать за совокупность преступлений еще в 1956, сразу после ХХ съезда партии). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.
Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка «Ахтамар», хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.
– Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.
– Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.