Вальпургиева ночь - Завозова Анастасия Михайловна. Страница 30
Я вздохнула и уже хотела обреченно затопать к двери, но Полли поймала меня за подол рясы:
— Слушай, Минька, последний вопрос! Ты как это материлась, когда чуренка этого к порожкам дверью приклеила? Накиус как-то там…
— Да не мат это! — покраснела я. — Это меня дядя-классик научил…
— Классик? — переспросила Полли. — Это как? Достает, как Достоевский, или толст, как Толстой?
— Ни то ни другое! Классик — это человек, занимающийся классической филологией. Ну латынью там, древнегреческим… Авторы древние, — пояснила я. — В общем, некоторые латинские слова звучат в русской транслитерации не совсем пристойно, но при этом в латыни это совсем безобидные слова. «Херенакиус», к примеру, «ежик»…
Полина согнулась от хохота, я продолжала:
— А латинская фраза «Этот ежик взрослеет и тащит таракана» вообще звучит как самый настоящий мат!
— Ой, скажи! — пристала Полина. — Ну Мишка!
Я сказала. На ушко. И, оставив Полину в диком припадке хохота, вышла на улицу.
Паренек обрадовался, будто ему кто «мерседес» подарил.
— Вот спасибо, добрый человек! Ты не сумневайся, к столу пригласим — главное, вовремя от дедова лаптя увернуться. Ваньке-то все равно, он на голову с детства пришибленный, а тебя жалко будет!
— А чего у вас деду, только католик нужен? — спросила я, стараясь делать голос пониже, примерно как у тетки Розы.
— Дык не русский он! — пояснил паренек. — Откуда приблудился, никто не знает. Вроде бы вместе с барином сюда пришел. Это он сам так бает, врет, наверное. Барин всех своих при себе держит… Главное, что веры не нашей. Вечно молитвы по-своему бормочет.
По-своему? Это значит на латыни! Ну все, я влипла. Позор мне, конечно; с дядей-классиком, к тому же латинистом, не знать латыни, но так уж исторически сложилось. Конечно, дядя старался. Всякий раз, когда я гостила у тетки Розы, он пытался мне привить что-нибудь вечное… Только вот учить латынь с настоящим классиком, классиком до мозга костей, — дело не для слабонервных. (На дяде, видимо, сказалось долгое копание в древностях и прочей мертвечине.) Происходило это так. Дядюшка Алексиус брал свой учебник латыни, подсаживался ко мне и робко начинал:
— Может, глаголы поучим?
— Угу…— неуверенно кивала я.
— Прекрасно! — радовался дядя. — Возьмем, к примеру, замечательный глагол «зарезать»…
— Дядя! — ныла я. — Ну вы чего? Гляньте, как все вокруг радостно, солнышко, птички…
— Хорошо, — покладисто соглашался дядюшка. — Можно зарезать птичку!..
Помимо замечательного глагола «зарезать» есть еще много не менее прелестных глаголов: «умертвить», «убить», «повесить», «закопать», «избить», «грязно надругаться», «расчленить» и тому подобных, поэтому долго я не выдерживала…
Ну вот, пока я развлекала вас рассказами о моем замечательном дядюшке, мы с пареньком добрались до построек, в которых жили слуги. В домике, где уже в седьмой раз «на бис» отдавал концы местный конюх, царило с трудом сдерживаемое оживление. В большой комнате стоял накрытый стол, поражавший количеством разнообразного самогона («И на клюковке, и на хмеле, и на яблочках настаиваем», — шепнула мне бабуля с колом, подобревшая в предвкушении хорошего застолья) и стандартным набором закусок. Кроме капустки и грибочков — ни хрена. А нет, хрен тоже есть!
За столом, скромно сложив ручки на коленках, уже чинно сидели все провожающие. Сразу, как только мы вошли, народ оживился и загалдел:
— Проповедь! Проповедь! — Это, видимо, вместо «Тост! Тост! » или «Штраф! Штраф!».
Я беспомощно поглядела по сторонам. Нет, кроме меня, никого в рясе рядом не было. Даже бежать некуда: народ теснится везде — за столом, на лавках, на печи, кто-то высунул нос из сеней. Я размышляла, что бы сказать этакое приличествующее случаю. Как назло, в голову лезли только какие-то неприличные анекдоты… А народ уже волновался, супились брови, надувались губы…
— Проповедь! Я оглянулась на парнишку, который привел меня сюда. Тот скукожился в уголке и тоже долдонит вместе со всеми: — Проповедь!
Я вздохнула. Ладно, товарищи алкаши, будет вам проповедь. Я припомнила теткины рассказы о ее театральном прошлом и об антирелигиозных скетчах, которые им по требованию профкома приходилось разыгрывать. Приосанившись, я забасила, имитируя томное теткино контральто:
— И пришел Иисус к людям, и вопрошал их: «Люди, что Я для вас?» И отвечали ему люди: «Ты нематериальная абстрагированная сущность наша…» И вопрошал их Иисус: «Чего-чего?»
— Чего-чего? — недоумевающе квакнул кто-то слишком трезвый;
Его заткнули. Народ оживился, праздник продолжался, Главное, я что-то сказала… Надо было пользоваться результатами, пока алканавты тепленькие.
— И где тут умирающий? — пробасила я.
— Туточки я! — раздался бодрый голосок из соседней комнаты. Я протопала туда. Все «провожающие» ринулись за мной. В соседней комнате на неком подобии кровати лежал неприлично румяный для умирающего дедок и игриво мне подмигивал. Господи, рассекретил, что ли?
— Не гляди, что он моргает! — шепнул мне паренек, который привел меня сюда. — Это ему еще давно лошадь в лоб дала…
Бог ты мой! А я-то думаю, откуда у дедушки на лбу столь искусно сработанная татуировка в виде копыта?!
При виде меня дедуля вообще оживился и прокряхтел:
— Услышал меня Господь! Теперь помру спокойно…
Сзади слаженно заголосили: Акт первый, все идет по плану…
— Быть! — крикнул дед. — Дайте слово молвить!
Упс, фальстарт! Бабы сзади замолкли. Дедок почесался (не скажу где) и выдал:
— Пошли вон, курицы мокрые, дупеля пьяные, дайте помереть в тишине! Subere, frater!
Призыв подойти, произнесенный на латыни, по-видимому, относился ко мне.
Я отозвалась, припомнив что-то подобающее случаю:
— Obrepo! — «ползу» то бишь.
Повоцарившемуся позади меня молчанию я поняла, что стареющий актер ударился в импровизацию. Народ топтался в дверях, явно не зная, что предпринять. Посценарию, наверное, предполагалась пламенная патетическая речь с последующим, битьем в грудь (исполняет самый трезвый). Затем; на сцену, вероятно, выскакивала примадонна и начинала выть что-нибудь любимое, традиционное, типа «на кого покидаешь, ублюдок, вдову с десятью малыми дитями!»…