Дети против волшебников - Зервас Никос. Страница 62

— А как я узнаю, что поймал джинна? — поинтересовался очкарик из-под олеандров.

— Вы это почувствуете, — таинственно улыбнулся Кальяни, накручивая на палец заплетённую бородёнку. — Вы не сможете молчать, творческий зуд заставит вас произвести на свет стихотворную фразу, а может быть, песенный куплет.

— О-ой, как мило, — всплеснул руками тёмнокудрый Клод. — Мы будем сочинять стихи, это расчудесно! А на какую тему?

— А вот на какую, — доктор Кальяни красивым жестом выхватил откуда-то сверху, точно из воздуха, небольшую фотографию. И показал детям портрет бледного мальчика в круглых очках, с жестоким взглядом и странной улыбкой.

— Великий Гарри! — воскликнули дети.

— Мы будем писать о нём стихи! — ликовал Клод Биеннале.

— Приготовились? — маэстро Кальяни занёс тонкую руку над крайней бутылочкой. — Начали!

Он слегка толкнул пальцем — и прозрачный сосуд полетел на пол! Брызги осколков, точно блистающий венец, расцвели на дорогом паркете… Тридцать мальчиков и девочек разом потянули воздух ноздрями…

Побледневший Кальяни, стиснув пальцы, челюсти и веки, замер — напряжённо вслушиваясь.

Тут Петруша испугался. Рядом с грохотом упал стул, качнулась ваза с олеандрами.

— Как волк одинокий в кошмарном лесу…

Судорога удовольствия пробежала по мускулкам длинного лица маэстро Кальяни. Есть поклёвка! Блестящее начало, теперь — дальше!

Ты воин, израненный в чёрной пустыне…

Это же завистливый очкарик, его голос! Петруша со страхом покосился на юного поэта, поймавшего джинна по имени Гафер, — изморось на сморщенном лбу, очки запотели — и слова будто продираются, фильтруются скрипом зубов:

Отважный палладии, я верю ныне
В несбыточное счастье. Я несу
Тебе в ладонях, как оруженосец,
Мой острый стих. Пускай его вонзит
Твоя рука в гнилое горло ночи!
Пусть брызнет радость! Я теперь пиит
На службе Гарри. Я — чернорабочий,
Служу Тому, Который Отомстит!

Класс затих, прободённый сильными чувствами. Кальяни торжествовал:

— Блестящая импровизация! Как Ваше имя, поэт?

— Меня зовут Готфрид. Готфрид из Гастингса, сэр.

— Готфрид, Вы положительно поймали джинна. Постарайтесь удержать его в сердце подольше! Не выпускайте, пусть он работает, как пар, пусть крутит маховики Вашего воображения!

Очкарик трясущимися руками схватил авторучку и бросился на бумагу, как кадеты бросаются на солдатскую кашу.

— Внимание! — прошептал доктор Кальяни, протягивая руку к следующей бутылочке. — Встречайте лучезарного Меннетекела…

Не успел затихнуть звон разбитого стекла, а неуемный очкарик уже захрипел, давясь новым стихом:

Среди планет беспомощных, унылых,
Ты избран повелителем судьбы,
И вот уже сдаются без борьбы
Сердца людей — тебе, моё светило!
Как солнце поднимаешься над миром,
Кумир, повелевающий эфиром.
Врагов смиряешь властным тяготеньем;
И вот своим божественным хотеньем
Довлеющий, как некий полубог,
Связал эклиптики в пылающий клубок,
И, невредимый в пламенном бою,
Сплетаешь нас в галактику свою.
Как сгусток тяжкой мощи офигенной,
Для нас расцвёл в испуганной Вселенной
Серьёзный мальчик, чуждый баловства,
Блистающий, как яркая денница,
Тот юноша, который воцарится
На Белом троне колдовства.

— Ах, мой юный поэт, Вам определённо следует записаться в мою творческую лабораторию, — с улыбкой произнёс доктор Кальяни. Готфрид из Гастингса вмиг покрылся тёмными пятнами горделивой радости — сорвал очки и вытер горячей ладонью прослезившиеся от счастья тусклые глаза.

— А теперь… серьёзное испытание. Третий сосуд, как я сказал вам, содержит непростого духа… Берегитесь. Или нет… Не надо, дети, не берегитесь. Смело вдыхайте эту сладость!

С этим словами маэстро Кальяни пробил кончиком указки тонкую пробочку алого воска. В ту же секунду будто вилами в рёбра подбросило тёмную фигурку Клода Биеннале — как бесёнок из табакерки, он взвился над партой и почти закричал:

— Я! У меня! Он у меня! Подождите, слушайте!

Девочки испуганно отшатнулись от поэта, а он хрипел, как бесноватый:

— Вот… вот, сейчас: древко! юного знамени! В небо вонзи!

— Что-что? — немного вздрогнул доктор Кальяни, а мальчик Клод уже дёргался в такт, изблёвывая липкие, гладкие строки:

Древко юного знамени в небо вонзи!
Насади это солнце на палец!
Насади это солнце — на ведьминский жезл!
Пригласи это небо на танец!
Ты — отмщенье сожжённых горбатых старух,
Возвращенье клокочущей стаи,
Ты — свободный, и сильный, и любящий дух!
Ты — струя, ты — сердечник желаний!
Прикажи — и вершатся вокруг чудеса!
Крикни — небо, как льдина, растает.
Правь, волшебный! Колдуй! Мы желаем тебя…

И так далее. Когда кудрявый Клод полностью вывалил плод своего вдохновения наружу и перестал кричать, в классе сделалось очень тихо. Только слышно, как давится рыданиями поверженный, вдавленный в олеандры завистник из Гастингса.

— Что же, мальчик Клод… — доктор Кальяни, помолчав, смакуя отзвуки стиха, наконец закинул голову к потолку, и жёлтая бородёнка его встала торчком, как антенна:

— Это впечатляет.

— Ещё есть? — вдруг хрипло спросил мальчик. Мокрые кудри прилипли к щекам; кажется, он сорвал голос. — У Вас… нет ли других сосудов с этим замечательным… Мне бы хотелось ещё!

— Вы получите ещё, — будто в задумчивости проговорил Кальяни. — Только позже. Сначала давайте послушаем, что нашепчет вашим сердцам четвёртый джинн, дух грусти и тоски.

Маэстро искоса поглядел на тугое горлышко очередной бутылочки, густо запачканное чёрным воском, — и с краю, слегка, осторожно поддел накрашенным ногтем мизинца.

По странному совпадению свет в зале моргнул и ослабел. От зыбкой тишины сделалось прохладно. Дети молча прижались к стульям, вращая глазами по сторонам, точно в любую секунду могла промелькнуть между полом и потолком призрачная чёрная тень, наводящая тоску.

Петруша вздохнул. Не по душе ему были эти опасные эксперименты с джиннами. «Ах, Господи, избавь меня от джинна уныния», — подумал он. Ему и правда сделалось как-то спокойнее, теплее оттого, что он представил себе: есть большой и сильный Бог, Который без труда разгонит всю эту пустотелую шушеру из волшебных бутылок. И никакое уныние нам не страшно, вот.

«Ах, Господи, избавь меня от джинна уныния!» — зачем-то повторил Тихогромыч и записал на бумажке.

И ещё Тихогромыч подумал, что если в волшебной бутылочке была пустота, то стихи получаются пустые. Если я увижу, к примеру, раненого Телегина, тогда я напишу стихи про раненого Телегина. А если стихи за меня пишет пустота из бутылочки, то стихи тоже пустые. Кроме красивого звучания, по-моему, ничего в них нет. Никогда не захочется такой стих выучить на всю жизнь.

Если бы Петруша писал стихи, он бы строго следил за собой. И не давал бы пробиться на бумагу пустым словам, которые только грохочут или звенят, а внутри ничего не имеют.

— Ух ты! — поразился Петруша. Ему вдруг показалось, что собственные его мысли звучат как серьёзные стихи из взрослой книжки. Он перестал грызть карандаш, боязливо покосился по сторонам и, немножко переставив слова и фразы, по приколу записал: