Осина при дороге - Знаменский Анатолий Дмитриевич. Страница 23

– Это… что же получается у вас? – задохнулся он. – Значит, нам, рядовым активистам, уже и судить ни о чем нельзя? Так, что ли?

В глазах Кузьмы Гавриловича промелькнуло что-то хищное и недоброе, какой-то подозрительный огонек:

– Нам теперь, значит, от ворот поворот?!

– Почему же, – с профессиональным спокойствием сказал Голубев. – Судить, конечно, никто не запрещает. Судите на здоровье. Но вмешиваться, категорически указывать и предписывать – это уж другое дело. Тут, извините, действовать ныне рекомендуют по компетенции, в согласии со знаниями и опытом. И даже – с уровнем образования. В цене нынче знания, научный подход.

– Во-он как вы теперь за-пе-ли! – совсем уже позабыв о правилах гостеприимства, перешел в наступление Надеин. – Вон как, значит! Это с каких же пор вы начали так рассуждать? А раньше-то как говорили нам? Раньше по-другому ставили вопрос, уважаемый товарищ из газеты! – Кузьма Гаврилович высоко поднял палец и произнес с глубоким чувством и почти молитвенным придыханием: – Каж-дая кухарка у нас должна… управлять го-су-дарством! Вот как! А вы что же это удумали?

Тут уж Голубев не мог усидеть, вскочил.

– Извините, Кузьма Гаврилович, но этого никто и никогда не говорил. Сами вы это… себе в утеху… Переврали известные слова. Там было сказано: каждая кухарка должна уметь управлять государством. Понимаете? Задача такая ставилась: научиться управлять жизнью! А вы словечко-то выпустили из виду, а с ним и задачу утеряли. А сейчас еще и меня хотите сбить с толку. Нехорошо, Кузьма Гаврилович. Грустно получается у вас…

Голубев смотрел на его череп, круглый и костяной, как бильярдный шар, и чувствовал, что такой шар в иных условиях легко гнать по зеленому полю не только влево или вправо, но даже и от двух бортов в угол. Но это лишь до той поры, пока шар не утеряет своей личной выгоды от этого беспечного раскатывания. А утерял, и – шабаш. Тогда именно и выяснится, что он не такой уж покладистый и не такой круглый.

«А на кой черт, собственно, я его взялся вразумлять? – подумал Голубев. – Ничего такого, что шло бы вразрез с его личным интересом, ему не втолкуешь».

Он засмеялся какому-то своему неясному ощущению, сказал примирительно:

– Очень уж вы, Кузьма, Гаврилович, неуживчивый человек, правду вам сказать! Другие-то в ваши годы все больше о себе, о прожитом думают, стараются всю свою жизнь как бы со стороны оценить. А вы какой-то особенный…

Надеин воспринял его слова, видимо, как похвалу, заметно успокоился. Вздохнул только, жалуясь на тяжелую эту обязанность – следить за порядком на белом свете:

– Может, оно и так… Может, я и сам знаю, что неуживчивый, но – ежели этого время требует?

Выцветшие и белесые, как полтинники, но все еще пронзительные глаза смотрели мимо Голубева в некую даль, прикованные к одной-единственной, только этим глазам видимой точке. Голубеву показалось даже, что взгляд этот при всей его пронзительности как бы лишен какого бы то ни было смысла. Но смысл, оказывается, был.

– Я, понимаешь, этого не люблю, чтобы сживаться, или там прощать! Нас чему учат? Не-при-мири-мости!

И правильно! Человека, его надо дербанить день и ночь, не давать ему покоя! Чтобы он не думал об себе лишнего, сам себя опасался! И я в корне с этим согласен.

Да. Вот и еще раз понял Голубев, что здесь была даже некая философия – очень пронзительная и в то же время очень удобная для личных целей. С такой философией, разрушительной по своей сути, можно легко, необремененно жить. Припеваючи и за чужой счет. Странно другое – почему же так усох, съежился, облысел ее обладатель? Лицо у него сморщилось в такую мелкую складку, что и черты все исказило. Не лицо, а какой-то сморщенный лоскуток… Последний лоскуток шагреневой кожи, иссохший от смутных, горячих, но – неисполнимых желаний…

13

Голубев вспомнил о глупой кличке «Кузя – на горбу черти» и, как-то разом и вдруг, все понял. И даже краем души пожалел Кузьму Гавриловича.

– Философия-то ваша доморощенная и ошибочная, – сказал он с грустью.

– О какой философии это вы?

– О той самой, по которой вы живете.

Надеин заморгал, и шагреневая кожа напряженно подергалась к ушным мочкам: он изо всех сил старался вникнуть, понять суть дела.

– Непонятно? – со скорбным сочувствием спросил Голубев.

– Не по существу вы что-то…

Нет, он уже все понял, все уяснил для себя. И вялые эти слова «не по существу вы что-то…» могли выражать только лишь ту необходимую расслабленность, которую вполне сознательно допускает опытный спортсмен перед очередным броском, перед главной своей попыткой.

– Как же не по существу? Вот вы всю жизнь добивались одного, чтобы меньше отвечать, меньше думать и все же непременно указывать людям… Верно?

Надеин снисходительно и с небрежением усмехнулся:

– Ну, так… А кто же по-другому хотел бы? Каждый так и живет, ежели у него, конешно, ума хватит…

Кузьма Гаврилович хитро посмеивался, и во рту у него поблескивала сталь. Свои, собственные зубы он растерял, но Голубев теперь почти наверное знал, что не страдал этот человек ни от полицейского приклада, ни от соседского кулака, – тут, скорее всего, поработало время. Искрошились надеинские зубы сами по себе, от длительного, но тихого, ночного скрежета…

– Каждый, значит? – с тихой яростью переспросил Голубев. – Но ежели вы не желаете утруждаться и думать, то чему же вы их собирались научить?

– Кого это?

– Людей.

– А-а, людей, значит? – еще раз вздохнул он с расслабленностью спортсмена, но хитрая и призывная его усмешка, похожая на взятку, уже погасла. Она угасла бесследно и, кажется, навсегда. Он окончательно все понял, все решил бесповоротно.

Отступил в дальний угол и, склонив голову, кося глазами, спросил вкрадчиво и с некоторой угрозой:

– Извиняюсь… Сами-то вы, случаем, не из тех?.. Не из бывших?

Голубев сунул руки в карманы и, опасаясь за себя, начал мысленно считать до десяти. «Раз, два, три, четыре… – молча отсчитывал он некую морзянку, неслышимые позывные к собственному рассудку и самообладанию. Мысль работала напряженно, трезво и четко. – Раз, два, три, четыре… Вот, кажется, отошло, отпустило, можно уже говорить вполне спокойно…»

Н-да, но как это чертовски трудно: сохранять равновесне, стоя на голове?..

Голубев откашлялся с поразительным равнодушием.

– Нет, вы ошиблись, Кузьма Гаврилович, – сказал он. – Мой отец был журналистом в свое время… Его убили в вашем хуторе кулаки, как раз в начале коллективизации.

– В нашем? – удивился Надеин и начал ощупывать и приглаживать свой полированный череп. Рука медленно сползла на сторону, и скрюченные пальцы ковырнули висок. – Это когда же? Не в тридцатом?

– В тридцатом.

– Э-э… – замычал Кузьма Гаврилович, судорожно ковыряя ногтями висок. – Э-э, так то дело-то и я помню!

Было это, было такое несчастье. Как раз тот журналист угодил сюда вместе со следователем, а то бы, конечно, его и не тронули!.. Он-то зазря попал, точно знаю! А убили его двое сынков Гуменновых – Никишка да Ванька!

Он как бы сразу обрел твердость и сызнова нашелся в этом разговоре, касающемся давних первопричин. У Голубева на скулах заиграли бугристые желваки.

– Вы все время разъясняете мне какую-то половину жизни, Кузьма Гаврилович, как в истории с нынешним шифером… – сдерживаясь, сказал он. – Меня не может не интересовать, зачем, по какому делу они тогда приезжали – мой отец и следователь? Ну?

У Кузьмы Гавриловича начала медленно отвисать челюсть. И в заметавшихся глазах мелькнул непрошеный страх. Глаза даже прояснились на какое-то мгновение – так велико было желание собраться с силами, отвести разговор на прежнюю, неопасную дорожку.

– Зачем они… это, приезжали, что ль? Так газетчик-то приезжал по моей депеше, на Степку Забродина и эту Ермаковскую семейку я тогда жалился в газету, а зачем следователь – откуда ж я знаю? Ить он мне не докладал тогда, сами понимаете…