Осина при дороге - Знаменский Анатолий Дмитриевич. Страница 28

Пришли Белоконь и участковый милиционер.

Через полчаса бледная и напуганная сестра вышла в переднюю комнатушку, глянула беспомощно на Белоконя и, взяв какие-то трубки из шкафчика, снова скрылась.

– Переливание, что ли? – спросил Белоконь у Голубева.

– Не знаю. Говорит: проникающее ранение… А что оно такое – проникающее?.. Сейчас хирург должен быть…

Участковый ушел, обругав всех тяжелым, ничего не прощающим словом.

До рассвета никто не спал. Белоконь и Голубев встретили хирурга, приехавшего на райисполкомовской «Волге», и после сидели, на крыльце, молча курили. Тут же толпились женщины, Голубев рассеянно слушал какие-то бессмысленные разговоры, вздохи и ругань. Какая-то женщина сказала со слезами:

– Четвертый ведь это у нее… У матери-то! О, господи!..

– Да то чего ж! – подхватила другая. – Парень-то вовсе глупой оказался, на бандюгу с голыми руками пошел. Рази же не знал он, что у него – ножик?..

Белоконь крякнул и долго рылся в кармане, потеснив Голубева широким плечом. И, протянув свежую пачку «Беломора», сказал с сердцем:

– Ну вот видите. Разве можно отсюда уезжать, бросить их?..

На рассвете у конторы совхозного отделения снаряжалась грузовая машина по заказу участкового милиционера.

Участковый привел бледного, осунувшегося Гения и велел залазить в кузов. Голубев посмотрел на дрожавшего Гения с откровенной ненавистью, но тот не понял взгляда и вдруг подавленно и глупо улыбнулся ему, как старому знакомому и сообщнику.

Ч-черт возьми!.. Человек ли, животное – не понять…

Белоконь на прощание пожал руку Голубеву, сказал:

– Помогите милиционеру, в случае чего… – и добавил, отвернувшись от машины: – Сволочь, та-ко-го парня у нас…

– Как он там?

– В сознание пришел, но…

Белоконь махнул рукой и пошел от машины. А Голубев вспомнил ночные женские разговоры у амбулатории: «Четвертый ведь он у нее, у матери-то… Парень-то! И совсем глупой – на бандита с голыми руками пошел…»

Но пора уж было ехать.

Милиционер с Голубевым уселись по бокам Гения, спиной к кабине, шофер встал на крыло и для порядка заглянул в кузов (все ли на месте?) и резко хлопнул дверцей.

Сдержанно зарокотали шестерни скоростей.

За хутором, когда малость растрясло, улеглось внутреннее напряжение, Гений вдруг осмелел и сказал милиционеру:

– Что ты за локоть-то уцепился? Я ж не бегу! Я, может, сам… не хотел! Он – первый вдарил…

Милиционер, длинный, костистый, небритый детина, сказал мрачно, не оборачиваясь:

– Молчи, сволочь, не вынуждай на превышение власти!..

Гений обиженно засопел.

Солнце уже поднималось, мокро блестело на листьях, на траве, на зеленых зарослях ближнего болотца. В болоте квакали лягушки.

Голубев снова увидел тяжелые, плюшевые стрелы, торчавшие из камышовой гущи и, вздохнув, спросил милиционера, так, ради разрядки:

– Что это за растение? Как эти чекуши называют?

Милиционер долго молчал, глядя вспять, на убегающую дорогу, потом ответил с прежней угрюмостью и каким-то даже вызовом:

– А так и называют. Чакан. Болотная трава.

Больше они не разговаривали до самого райцентра.

Голубев думал.

О своей командировке, о том, что всякое письмо, даже на первый взгляд нелепое, нужно внимательно читать в редакции, расследовать. Что Женька Раковский – крикун и путаник, а заведующий отделом оказался, в общем-то, прав… Думал о том, что теперь ему вряд ли придется писать короткую заметку об этой своей поездке под рубрику «По следам неопубликованных писем», материал больше подойдет для уголовной хроники «Из зала суда».

Он думал о Василии Ежикове, о Любе, управляющем Белоконе и горькой бабе Агриппине Зайченковой. И еще он подумал о том, что все эти события, возможно, сдвинут что-то в душе старого Надеина. Ведь не мертвый же он человек, должен же, наконец, что-то уяснить для себя, потеряв теперь уж навсегда своего единственного сына?

И – спасут ли Ежикова?

Скоро машина свернула с травянистого проселка на асфальтированный большак, и весь хутор, укутанный туманом, и крайняя полуразвалившаяся хата Надеиных скрылись из виду. Только высокая, раскидистая осина долго еще махала вслед Голубеву мокрой, тускло блестевшей на солнце и накренившейся по ветру вершиной…

16

Когда увозили Гения, Кузьма Гаврилович Надеин стоял на порожках своей развалюхи, без шапки, молча смотрел вдоль проулка, в сторону клуба и сельсовета. Смотрел поверх заборов и крыш, всего того, что покуда служило прибежищем хуторян, и во взгляде его замерла скука и некая жертвенная отрешенность от всего земного.

И когда машина прогудела на выезде, он медленно повернулся, вошел в хату и запер за собой двери на крюк. За порогом, в полутемной хате, он еще постоял тихо и сосредоточенно, с поднятой головой, словно на молитве, отдавшись внутреннему самосозерцанию. Он должен был что-то сделать сейчас – что-то самое главное в своей жизни, чтобы очиститься и причаститься вновь…

Осмыслив последние события и свою роль в них, он шагнул к столу. На столе давно уже была приготовлена тетрадка в косую линию и школьная чернильница-непроливайка, купленная им еще во времена ликбеза, а также ручка с проржавевшим перышком «рондо».

Кузьма Гаврилович гневно и неподкупно посмотрел в темный угол и начал писать, начиная от самого уреза страницы, чтобы хватило места в дальнейшем:

«…Врида Кцыю краивой газты А копея в КрайКОМ сприветом Заслужыный Раб Кор ивитиран Надеин Кузьма Г. сигнализирую втарично овопиющих фактах нашем одилени Совхозуи сельсовети ваш коресподент ни ф чем ни разобралси по причине того, что его тут окрутили и он не смог понять этой политики. Он целую ночь проспал в квартире у Грушки Зайченковой и она как ночная кукушка его конешно окуковала и сбила с толку, а посля он всю ночь пропянствовал с управляющим Белоконем, и они конешно скочетались и поняли один другово, чтобы продолжать и дале расхищать общественное добро, и продавать незаконно шихфер столистов Ежикову, хотя он теперь и в больнице по причине фулиганства…»

Тут Кузьма Гаврилович снял с перышка волосок, чтобы, упаси боже, не замарать или не смазать строки, и почувствовал сухость во рту. Очередная фраза уже готова была в уме, гневная фраза о том, что ему очень трудно в этих условиях добиваться правды, но писать он не мог, потому что захотелось напиться воды.

Ведро стояло на табуретке, в углу, прикрытое деревянным кружком с рукояткой. Кузьма Гаврилович зачерпнул старой медной кружкой и долго пил, задрав сморщенный подбородок, хватая противную, степлившуюся воду полными, жадными глотками. Потом вытер губы рукавом, натянув рукав на запястье, повернулся, чтобы заново идти к столу, и тут с ним что-то случилось. Что именно случилось, он не знал и не мог бы сказать после, потому что очнулся не скоро, лежащим на полу и, у него остро побаливали спина и затылок.

Начал вспоминать, как все было, и опять не мог ничего вспомнить, просто показалось, что кто-то его толкнул в грудь, и все. Был какой-то внутрений удар, помрачение, и хорошо, что под голову ему попался стоптанный валенок, нечаянно оказавшийся на полу.

Голова была светлой, как никогда, и не болела, и понять даже нельзя, почему он упал.

Кузьма Гаврилович не знал, конечно, что у врачей это «называется «микроинсультом», а в просторечии – «первым звонком». Он только ощупал себя со всех сторон, сел на полу, потрогал плечи, ребра, сухие шишковатые колени и, задрав голову, увидел над собою часы-ходики. Маятник бестолково мотался, отсчитывая минуты уходящего времени, и вроде бы даже спешил куда-то.

Кузьма Гаврилович услышал тревожное тиканье, что-то такое сообразил и торопливо бросился к столу и недописанной страничке. Обмакнув обсохшее перо в непроливайку, как ни в чем не бывало, он продолжал: