Гоголь - Золотусский Игорь Петрович. Страница 41

Итак, он одет, на хорошей квартире и должности, о нем говорят в газетах, столпы российской словесности беседуют с ним как со своим, и успокоена маменька и провинция, так долго сокрушавшиеся, что он не генерал, а учитель. «Порося мое давно уже вышло в свет... — пишет он в те дни Данилевскому. — Оно успело уже заслужить славы дань, кривые толки, шум и брань».

Он рассказывает своему товарищу о вечерах, проведенных в Царском, и в том же тоне сообщает маменьке, что «испанский посланник, большой чудак и погодопредвещатель, уверяет, что такой непостоянной и мерзкой зимы, какова будет теперь, еще никогда не бывало...». Это звучит так, как будто он знаком с этим испанским посланником уже не один год и видится с ним чуть ли не ежедневно.

Он сердится на полтавского почтмейстера за задержку его корреспонденции и грозит тому, что донесет на него куда следует, и более всего тем высоким особам, с которыми лично знаком и кому подчиняется русская почта. То князь Голицын (главноуправляющий почтовым департаментом), Булгаков (директор почтового департамента и сам Кочубей, председатель Государственного совета.

«Сделайте полтавскому почтмейстеру строгий допрос, — пишет он матери, — где находится следуемая вам посылка, и почему он не дал вам знать тотчас по получении ее? Это дело такого рода, за которое сажают под суд...» «Скажите мошеннику полтавскому почтмейстеру, — прибавляет он в том же тоне, — что я на днях, видевшись с кн. Голицыным, жаловался ему о неисправности почт.

Он заметил это Булгакову, директору почтового департамента; но я просил Булгакова, чтоб не требовал объяснения от полтавского почтмейстера до тех пор, покамест я не получу его от вас». Все это была чистейшей воды мистификация, но она, должно быть (правда, с некоторым запозданием), подействовала на полтавского почтмейстера, на любопытство которого и рассчитывал Гоголь, хорошо знавший нравы русской почты. Недаром его дед был почтмейстером, а отец числился по почтовой части, и сам Д. П. Трощинский был некогда министром почт.

Книжка его, как он пишет, «понравилась здесь всем, начиная от государини...» «Будьте здоровы и веселы, — повторяет он, — и считайте все дни не иначе как именинами...»

То была для него пора именин, именин сердца, скажем мы, пользуясь его собственным позднейшим выражением. И потому он желает всем «трудиться и веселиться». Вглядываясь в эти его пожелания, думаешь, что для Гоголя веселье — это естественное состояние жизни, проявление полноты ее, лишенной чувства недостатка или ущербности. Это не в буквальном смысле слова смех (хотя и смех тоже), а именно состояние радости бытия, упоения им, безбрежности ощущения себя в безбрежном, состояние вдохновения и здоровья.

Если человек живет — он веселится, если он прозябает — нет веселья и нет жизни: это невеселая жизнь. Веселье — бодрость духа и тела, надежда и вера, вера в свое настоящее и грядущее, вера в то, что все идет так, как должно. Это и вера на один день, и вера в высшем значении. Все, что по ту сторону этого состояния, — «низкое существование». В нем холодно, зябко, в нем существо человека съеживается, а не распрямляется, уходит в себя, ищет не общения, а одиночества. «Скучно оставленному!» — эти слова уже написаны Гоголем, и они венчают «Сорочинскую ярмарку». Все несется и кружится поначалу в этой повести, веселье — подчас с бесовским (но не мрачным, а лихим) оттенком — вертит и распоряжается действием, и вдруг, когда, кажется, оно должно разрешиться бравурными звуками свадебной музыки, раздается обрыв струны, порождающий резкий отзвук грусти в сердце.

Это знаменитый финал, где Гоголь, наблюдая свадебное веселье, внезапно обращает внимание на старушек, как будто бы и принимающих в нем участие, и вместе с тем отсутствующих, далеких от него. От их «ветхих лиц» веет «равнодушием могилы», они если и вступают в круг, то делают это с безжалостностью «автоматов», которые механически повторяют общие движения. Безжизненность и близость смерти — вот что навевает тоску. Смех обрывается на смерти, на угасании, на остывании тепла в человеке, на потухании духа радости, который для Гоголя еще и дух молодости.

Смерть вторгается в жизнь и гасит смех, близостью своею навевает холод на жизнь, как надвигающийся вечер остужает и гасит тепло дня. «Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо.

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню, и дико внемлет ему... Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».

Вот та самая поэзия и чувствительность, о которых писал Пушкин! Именно она проглядывает уже в первой книге «Вечеров» через гоголевское «веселье». И уже возникает как отрицание веселья образ тоски, скуки, который, когда Гоголь станет писать «Мертвые души», дорастет до фантастических размеров «Исполинской Скуки», охватывающей мир.

Но пока он веселится. И веселье молодого огня в крови еще берет верх в его писаниях и настроении. То сама жизнь веселится и забивает скуку, тоску и смерть, покрывая их ропщущий — и пока одинокий — звук торжеством смеха.

6

Составляя в 1842 году первое собрание своих сочинений, Гоголь написал для него предисловие. В нем он так отозвался о «Вечерах на хуторе близ Диканьки»: «Всю первую часть следовало бы исключить вовсе: это первоначальные ученические опыты, недостойные строгого внимания читателя; но при них чувствовались первые сладкие минуты молодого вдохновения, и мне стало жалко исключить их, как жалко исторгнуть из памяти первые игры невозвратной юности».

Так судил Гоголь свою книгу. То был суд автора «Ревизора» и первого тома «Мертвых душ», автора «Миргорода» и «Арабесок». Меж тем этих сочинений не было бы, не будь «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Более того, без них не понять и последующего Гоголя. Гоголь, для которого возврат к юности, к состоянию молодого вдохновения станет мечтой и надеждой.