Чрево Парижа - Золя Эмиль. Страница 42
— Тогда, чтобы доставить удовольствие тем, у кого ничего нет, надо вообще не зарабатывать себе на хлеб… Конечно же, я пользуюсь благоприятными для нас временами и поддерживаю правительство, благодаря которому моя торговля идет хорошо. Если оно совершает дурные поступки, я не желаю о них знать. Раз я знаю, что не я их совершила, то мне нечего бояться, что соседи будут указывать на меня пальцем. Слишком уж глупо было бы драться с ветряными мельницами… Помнишь, во время выборов Гавар говорил, что кандидат императора банкрот, что он замешан в грязных делах? Может, это и правда, не спорю. Тем не менее ты поступил вполне разумно, голосуя за него, потому что тебя просили не ссуду ему дать, не сделки с твоим депутатом заключать, а выразить правительству удовлетворение по поводу того, что твоя колбасная процветает.
Тут Кеню вспомнил слова Шарсе, который заявил, что «этих разъевшихся буржуа, этих зажиревших лавочников, оказывающих поддержку правительству, которое уже всем поперек горла стоит, надо в первую очередь выбросить на свалку». Именно из-за их утробного эгоизма возникла деспотия, которая пьет кровь народа. Кеню тщетно пытался договорить до конца эту фразу, но Лиза в негодовании его перебила:
— Перестань, пожалуйста! Моя совесть совершенно чиста. Я не должна никому ни одного су, я не замешана ни в каких аферах, я покупаю и продаю доброкачественный товар и беру за него не дороже, чем сосед… Все эти твои слова относятся к нашим родичам Саккарам. Они прикидываются, будто знать не знают, что я в Париже; но у меня больше гордости, чем у них, я плюю на их миллионы. Говорят, Саккар наживается на сносе старых домов, всех до нитки обирает. Это не удивительно: для того он создан. Ему нравится загребать горы золота, а потом он проматывает свое добро, как последний дурак… Мне понятно, когда хотят притянуть к ответу людей его пошиба, которые чересчур уж наживаются. Я, если хочешь знать, не уважаю Саккара… Но мы мирные люди, и нам понадобится лет пятнадцать, чтобы скопить состояние и жить в достатке, мы не занимаемся политикой, и вся наша забота — воспитать дочку и добраться до тихой пристани! Будет тебе, ты, верно, шутишь: мы-то порядочные люди!
Она присела на край кровати. Кеню дрогнул.
— Слушай меня внимательно, — сказала она задушевным тоном. — Я думаю, ты не хочешь, чтобы твою лавку разгромили, опустошили твой погреб, разворовали твои деньги? Неужели ты считаешь, что если эти молодцы, заседающие у Лебигра, возьмут верх, то назавтра после их победы ты будешь так же сладко спать под периной, как сегодня? И что, спустившись на кухню, ты сможешь так же тихо-мирно варить студень, как будешь это делать вот сейчас? Нет? Правда ведь? Тогда зачем ты говоришь, что нужно свергнуть правительство, которое тебя охраняет и дает возможность откладывать деньги? У тебя жена, дочь, и твой первый долг — думать о них. Ты был бы преступником, если бы поставил на карту их благополучие. Только люди, у которых нет ни кола ни двора, люди, которым нечего терять, хотят, чтобы на улицах стреляли. Не валяй же дурака! Сиди дома, глупыш, спи и ешь вволю, зарабатывай деньги, живи по совести и пойми, что Франция сама выпутается из этой передряги, если ей очень уж надоест Империя. Не нуждается в тебе твоя Франция!
Она смеялась своим чарующим смехом; Кеню был окончательно сражен: в конце концов она права; и притом рядом с ним, на краю кровати, сидит красивая женщина, спозаранку гладко причесанная и такая опрятная и свежая в своем ослепительно белом воротничке и манжетах! Слушая Лизу, Кеню разглядывал два портрета, висевшие по обе стороны камина; конечно же, они порядочные люди, у них тут очень приличный вид: оба в черном, и рамки золотые. И спальня, она тоже такая: сразу видно, что в этой спальне живут люди с изысканным вкусом; квадратные гипюровые салфетки придают стульям какую-то особенную благопристойность, а ковер, занавески, фарфоровые вазы с пейзажами говорят о том, что хозяева изрядно потрудились и любят уют. И Кеню еще больше натянул на себя перину, под которой он сладко млел, словно в теплой ванне. Ему стало казаться, что он чуть-чуть все это не потерял у Лебигра: свою огромную кровать, свою так хорошо обставленную спальню, свою колбасную, о которой он сейчас думал с умилением и не без чувства вины. А от Лизы, от мебели, от всех этих приятных вещей, которые его окружали, веяло таким чудесным благополучием, — правда, немного душноватым.
— Дурачок, — сказала ему жена, увидев, что он побежден, — натворил бы ты дел! Но только, видишь ли, тебе пришлось бы перешагнуть через трупы дочери и жены… И не надо больше болтать о правительстве. Притом все правительства одинаковы. Мы поддерживаем нынешнее, поддержали бы и другое, — ведь это необходимо. Главное — когда наступит старость, спокойно жить на свою ренту с сознанием, что мы ее честно заслужили.
Кеню кивал головой. Затем сделал попытку оправдаться.
— Это все Гавар… — пробормотал он.
Но Лиза стала серьезной и резко его прервала:
— Нет, не Гавар… Я знаю кто. Лучше бы тот человек думал о своей собственной безопасности, а не компрометировал других.
— Это ты о Флоране? — робко спросил Кеню после наступившего молчания.
Лиза не сразу ответила. Она встала и снова подошла к секретеру; словно делая усилие, чтобы сдержаться. Затем отчеканила:
— Да, о Флоране… Ты знаешь, как я терпелива. Ни за что на свете я не стала бы вмешиваться в твои отношения с братом. Семейные узы священны. Но в конце концов чаша терпения переполнилась. С тех пор как твой брат здесь, все идет чем дальше, тем хуже. Впрочем, нет, не хочу ничего говорить — так будет лучше.
Снова наступило молчание. Заметив, что муж в смущении уставился на потолок алькова, она заговорила, раздражаясь:
— Словом, не видно даже, понимает ли он хотя бы, что мы для него делаем. Мы себя стеснили, отдали ему комнату Огюстины, и бедная девушка безропотно согласилась спать в каморке, где не хватает воздуха. Мы кормим его утром и вечером, ублажаем его, как можем… И хоть бы что! Он принимает все это как должное. Зарабатывает деньги, а куда они деваются — неизвестно или, вернее сказать, слишком хорошо известно.
— Ему ведь тоже оставлено наследство, — отважился заметить Кеню, страдая от того, что о брате говорят дурно.
Лиза замерла, выпрямившись, видимо ошеломленная. Гнев ее прошел.
— Ты прав, ему тоже оставлено наследство… Вот мой расчет, в этом ящике. Но он отказался, ты ведь был при этом, ты помнишь? Значит, у молодца ни ума, ни совести нету. Была бы у него хоть капля разума в голове, он бы на что-нибудь употребил свои деньги… А я, я очень хотела бы, чтобы их здесь не было, это бы развязало нам руки… Я ему уже дважды об этом говорила, но он и слушать не желает. Надо бы тебе, именно тебе уговорить его взять деньги… Попробуй потолковать с ним, ладно?
Кеню ответил невнятным ворчанием, а Лиза не решилась настаивать, считая, что выполнила свой долг честной женщины.
— Нет, он не такой, как все люди, — заговорила она снова. — Он не внушает доверия, как хочешь! Говорю тебе это, раз уж у нас зашла речь о нем… Меня не интересует его поведение, хотя из-за него о нас в квартале без конца судачат. Пусть ест и спит здесь, пусть стесняет нас — с этим можно примириться. Но только одного я ему не позволю: впутывать нас в политику. Помни: если он опять начнет баламутить тебя, если он хоть капельку скомпрометирует нас, я от него отделаюсь раз и навсегда. Предупреждаю тебя, понял?
Флорану был вынесен приговор. Лиза изо всех сил старались превозмочь себя, сдержать поток злобы, которая накипела у нее на душе. Он противоречил всем ее понятиям, он оскорблял ее, ужасал, делал ее действительно несчастной. Она тихо добавила:
— Человек, который побывал в самых страшных переделках, который не сумел даже создать себе дом… Я понимаю, почему ему хочется услышать ружейные залпы. Ну и пусть подставляет лоб под пули, если так их любит; но пусть не отнимает честных людей у семьи… И притом он мне не нравится — вот! Вечером, за столом, от него пахнет рыбой. Я из-за этого есть не могу. А он, он ложку мимо рта не пронесет; и хоть бы впрок шло! Он даже потолстеть не способен, несчастный, до того грызет его злоба.