Чрево Парижа - Золя Эмиль. Страница 64

Флоран тщетно пытался объяснить ей, что невестка предлагала ему отдать его долю, что хотя эти деньги она держит у себя, он волен ими распоряжаться, что он сам не желал их брать. Флоран описывал все до мельчайших подробностей, стараясь убедить ее в честности Кеню.

— Вор не воровал, он только взял, — насмешливо напевала она ему в ответ. — Знаю я их хваленую честность. Толстуха каждое утро аккуратно убирает ее в свой зеркальный шкаф, чтобы эта самая честность не запачкалась от употребления… Право, милый друг, мне вас жалко. Зато, должно быть, какое удовольствие вас морочить! Вы — что пятилетний ребенок, столько же во всем этом смыслите… Когда-нибудь она положит деньги к вам в карман, но для того, чтобы потом их себе прикарманить: фокус несложный. Хотите, я пойду к ним и потребую ваше добро? Интересно, что получится! А смешно будет, — ручаюсь. Я бы из них вытянула монету — или все расколотила бы вдребезги, честное слово!

— Нет, нет, эта роль вам не по плечу, — спешил сказать испуганный Флоран. — Я посмотрю, может, в скором времени мне и в самом деле понадобятся деньги.

Но Нормандка сомневалась в этом и пожимала плечами, бормоча про себя, что он тряпка. Она неизменно старалась восстановить его против Кеню-Граделей. Пускала в ход все свое оружие — гнев, насмешку, нежность. Затем ее увлек новый проект: после свадьбы с Флораном собственноручно отхлестать по щекам красавицу Лизу, если та не отдаст наследства. Вечером, лежа в постели. Нормандка долго не спала, мечтая о том, как это будет: она входит к колбаснице, садится посреди лавки, когда еще идет торговля, и закатывает Лизе потрясающую сцену. В конце концов Нормандка так увлеклась своим проектом, он казался ей до такой степени соблазнительным, что она готова была выйти замуж только для того, чтобы потребовать сорок две тысячи пятьсот франков из наследства старика Граделя.

Матушка Меюден, разгневавшись на дочь за отказ Лебигру, кричала на всех перекрестках, что Луиза спятила: не иначе как «долговязый» опоил ее приворотным зельем. Когда же матушка Меюден узнала про Кайенну, гнев ее был страшен; она обзывала Флорана каторжником, убийцей, приговаривая, что ничего нет удивительного в его худобе — от подлости он и высох. Именно она рассказывала историю Флорана в самых ужасных вариантах. Но дома она ограничивалась брюзжанием и лишь демонстративно запирала ящик с серебром, едва появлялся Флоран. Однажды, после ссоры со старшей дочерью, она крикнула:

— Пора положить этому конец! Никто как он, сволочь этакая, науськивает тебя против матери! А что, разве не так? Не доводи меня до крайности, иначе я донесу на него в префектуру, пусть я света белого не увижу, если вру!

— Донесете на него? — повторила, дрожа и сжимая кулаки. Нормандка. — Не смейте идти на это злодейство… Ах, не будь вы моей матерью…

Свидетельница этой сцены. Клер вдруг истерически захохотала. С некоторых пор она ходила бледная, с покрасневшими от слез глазами, стала еще угрюмей и своенравней.

— Ну и что с того? — крикнула она Луизе. — Ты бы ее избила, да? И меня, свою сестру, тоже избила бы? Знай же, это дело решенное. Я освобожу от него семью, сама пойду в префектуру, чтобы маме туда не ходить.

Нормандка, задыхаясь от гнева, бормотала какие-то угрожающие слова, и Клер добавила:

— Тебе не придется меня колотить… На обратном пути я брошусь с моста в воду.

Из ее глаз катились крупные слезы. Она убежала к себе в комнату и хлопнула дверью. Матушка Меюден больше не грозила донести на Флорана. Однако Мюш сообщил Нормандке, что встречает свою бабку с Лебигром во всех закоулках квартала.

Теперь соперничество прекрасной Нормандки и красавицы Лизы приняло менее открытый» более опасный характер. Когда после полудня над окном колбасной раскрывался серый, в розовую полоску, тиковый тент, рыбница кричала, что толстухе страшно, потому-де она и прячется. Нормандка начинала злиться и тогда, когда Кеню опускали на витрине штору; на ней была намалевана картина, изображавшая завтрак на охоте, посреди поляны: мужчины в черных фраках и декольтированные дамы, сидя на желтой траве, ели красный пирог величиной с них самих. Разумеется, Лизе ничуть не было страшно. Едва солнце уходило, она поднимала штору и спокойно вязала, поглядывая из-за прилавка на обсаженные платанами тротуары, где орава шалунов копалась в земле у деревьев, обнесенных решетками; на скамьях носильщики покуривали трубки; две афишные тумбы по обоим концам тротуара стояли, облепленные четырехугольниками театральных афиш, как арлекины в одежде из разноцветных лоскутьев — зеленых, желтых, красных, голубых. Лиза зорко следила за прекрасной Нормандкой, делая вид, что ее внимание поглощено проезжающими экипажами. Иногда она перегибалась через прилавок, словно наблюдая за омнибусом, ходившим между Бастилией и Ваграмской площадью, который останавливался у перекрестка св.Евстафия; делалось это лишь для того, чтобы лучше рассмотреть рыбницу, которая в отместку за спущенную штору накрывала голову и свой товар широкими листами серой оберточной бумаги, якобы спасаясь от лучей заходящего солнца. Однако теперь преимущество оставалось за красавицей Лизой. Она сохраняла полное спокойствие в ожидании решительного удара, а ее противница, как ни силилась походить на «благородную», никогда не могла удержаться от какого-нибудь особенно наглого выпада, о чем сама потом жалела. Нормандка стремилась быть «комильфо». Ничто так не задевало ее, как похвала хорошим манерам соперницы. Матушка Меюден подметила слабое место дочери. Она знала, как ее уязвить.

— Видела я госпожу Кеню в дверях колбасной, — говорила иной раз старуха вечером. — Удивительно, как хорошо сохраняется эта женщина! И одета опрятно, и по наружности настоящая дама! А все, знаешь ли, потому, что стоит за прилавком в магазине. Работа за прилавком заставляет женщину подтягиваться, придает ей благородную осанку.

Это был косвенный намек на предложение Лебигра. Прекрасная Нормандка ничего не отвечала матери, однако задумывалась. Мысленно она представляла себя за стойкой в заведении Лебигра на углу улицы Пируэт, напротив колбасной: вот где она стала бы ровней красавице Лизе. Тогда-то и появилась первая трещина в нежных чувствах Луизы к Флорану.

Правда, защищать Флорана становилось необычайно трудно. Весь квартал ополчился против него. Казалось, каждый лично заинтересован в его гибели. Теперь на Центральном рынке одни божились, что он продался полиции; другие уверяли, будто видели в подвале молочных продуктов, как он пытался разрезать густую металлическую сетку кладовых, чтобы бросать туда зажженные спички. Начался разгул клеветы, поток оскорблений, который все ширился, хотя установить его источник нельзя было. Павильон морской рыбы примкнул последним к бунту против инспектора. Рыбницы любили Флорана за доброту. Они встали на его защиту, но затем, подстрекаемые торговками из молочного и фруктового павильонов, отступились. Огромные животы и чудовищные груди снова пошли войной на тощего. На него опять наседали юбки; телеса, выпирающие из лифов, кружились в злобном хороводе вокруг его острых плеч. А он ничего не замечал; он шел прямо к цели, одержимый своей идеей.

Теперь во всех закоулках в любое время среди этого разгула злобы появлялась черная шляпа мадемуазель Саже. Казалось, ее маленькое бледное личико размножилось в невероятном количестве. Она поклялась жестоко отомстить ненавистному лебигровскому кружку. По мнению старухи, эти-то люди и предали гласности историю с объедками Тюильри. Действительно, Гавар однажды вечером рассказал, что шпионившая за ними «старая карга» ест всякую пакость — отбросы со стола бонапартистской клики. Клеманс чуть не стошнило. Робин поспешно отхлебнул пива, как будто ему хотелось промыть глотку. А торговец живностью повторял:

— Ведь это блевотина Тюильри!

Лицо его кривила гадливая гримаса. Ломтики мяса, подбираемые с тарелки императора, являлись в его глазах невыразимой мерзостью, дерьмом, превратившимся в политический символ, продуктом распада всего, что было непотребного в этом режиме. С тех пор лебигровский кружок относился к мадемуазель Саже как к олицетворению всяческой погани, как к навозной куче в образе человека, нечистой твари, питающейся такой тухлятиной, какой побрезговали бы даже собаки. Клеманс и Гавар разнесли историю с объедками по всему рынку, от чего пострадали добрые отношения старой девы с торговками. Когда она начинала торговаться и только пустословила, ничего не покупая, ее отсылали к продавцам объедков. Таким образом, она лишилась источника сведений. Порой она не знала даже, что происходит вокруг. Старуха плакала от бешенства. Вот почему она сказала напрямик Сарьетте и г-же Лекер: