Радость жизни - Золя Эмиль. Страница 29

— Я заеду часов в двенадцать, — сказал он Лазару в коридоре. — Успокойтесь, сейчас только боли сильные.

— А боль, по-вашему, это ничего? — воскликнул Лазар, которого возмущало, что существует страдание. — Страданий не должно быть!

Казэнов посмотрел на него и лишь воздел руки к небу в ответ на такое неслыханное требование.

Вернувшись в комнату Полины, Лазар послал мать и Веронику отдыхать; сам он спать не мог. В неприбранную комнату проникал рассвет, мрачная заря после ночи агонии. Прижавшись лбом к стеклу, он с тоской смотрел на серое небо. Вдруг какой-то шум заставил его обернуться. Сначала он подумал, что встала Полина, но это был забытый всеми Матьс; он вылез из-под кровати и приблизился к Полине, чья рука лежала на одеяле. Пес с такой нежностью стал лизать ее руку, что Лазар был глубоко тронут. Он подошел к Матье и, обняв его за шею, проговорил:

— Видишь, миляга, больна наша хозяйка… Но ничего! Она поправится, мы еще побегаем втроем!

Полина открыла глаза, и на ее страдальчески искаженном лице мелькнула улыбка.

Началось то тревожное существование, тот кошмар, который преследует близких у постели больного. Лазар, охваченный новой безграничной привязанностью, выгонял всех из комнаты Полины; мать и Луизу он впускал неохотно и только утром — справиться о здоровье. Доступ был разрешен одной Веронике: он чувствовал, что она относится к Полине с подлинной нежностью. В первые дни г-жа Шанто пыталась дать ему понять, что мужчине неудобно ухаживать за молоденькой девушкой. Но Лазар был возмущен: разве он не муж Полины? Кроме того, лечат же женщин врачи. Действительно, теперь они друг друга не стеснялись; страдание, а быть может, и близкая смерть не допускали никаких чувственных помыслов. Он, как брат, ухаживал за больной, поднимал ее, перекладывал, замечая лишь, как дрожит в лихорадке то самое тело, которое будило в нем раньше желание. Это было как бы продолжением здорового детства, когда их не смущала невинная нагота во время купания, когда он обращался с Полиной, как с девчонкой. Весь мир для него исчез, остались лишь забота о том, чтобы вовремя дать лекарство, и тщетное ожидание перелома; самые низшие отправления человеческого организма приобрели вдруг огромную важность, потому что от них зависели радость и горе. Ночь сменяла день. Жизнь Лазара качалась, как маятник, над черной бездной, в которую он ежеминутно боялся сорваться.

Доктор Казэнов навещал Полину каждое утро; иногда он приезжал еще раз вечером, после своего обеда. При втором посещении он решился сделать обильное кровопускание. Сначала температура упала, но вскоре вновь поднялась. Прошло еще два дня. Доктор был явно встревожен, не понимая, почему болезнь так упорно не идет на убыль. Девушке все труднее было раскрывать рот, и он не мог как следует осмотреть глотку, которая казалась ему опухшей и багровой. Наконец, когда Полина стала жаловаться на сильную, рвущую боль в области шеи, Казэнов сказал Лазару:

— Я подозреваю нарыв.

Молодой человек увел его в свою комнату. Как раз накануне, перелистывая старый учебник патологии, он прочитал раздел о нарывах в глотке, которые часто распространяются на пищевод и могут вызвать смерть от удушья вследствие сжатия дыхательного горла. Лазар, очень бледный, спросил:

— Так она погибла?

— Надеюсь, что нет, — ответил врач. — Посмотрим.

Но он уже больше не скрывал своих опасений. Он признался, что чувствует себя в данном случае почти бессильным. Как можно исследовать нарыв, когда больной невозможно разжать рот? Кроме того, преждевременное вскрытие нарыва небезопасно. Самое лучшее, что можно сделать, — это предоставить: болезнь ее естественному течению, хотя, правда, это очень медленный и очень мучительный путь.

— Я ведь не господь бог! — воскликнул он, когда Лазар назвал его науку бессильной.

Привязанность доктора Казэнова к Полине выражалась теперь в том, что он напускал на себя шутливую грубость. Этот старик, сухой, как палка, был взволнован до глубины души. В течение тридцати лет он объездил весь мир, переходя с корабля на корабль, перебывал во всех больницах и госпиталях французских колоний. Он боролся со вспышками всевозможных эпидемий на борту корабля и со страшными тропическими заболеваниями, лечил от слоновой болезни в Кайенне, от укуса змеи в Индии; он сам убивал людей всех цветов кожи, изучал действие ядов на китайцах, не боялся производить сложные опыты вивисекции над неграми, а теперь эта девочка, у которой болит горлышко, выбила его из колеи и лишила сна. Его железные руки дрожали; он, привыкший к смерти, терял мужество и приходил в ужас при мысли о возможности рокового исхода. Вот почему, не желая выказывать недостойное его волнение, он делал вид, будто презирает страдания. Человек рожден для страданий — к чему же волноваться?

Каждое утро Лазар встречал его одними и теми же словами:

— Попробуйте, доктор, что-нибудь сделать, умоляю вас… Ведь это ужасно! Она ни на секунду не может уснуть. Всю ночь она кричала!..

— Тьфу, дьявол, я-то чем виноват!.. — восклицал Казэнов, выходя из себя. — Не могу же я ей разрезать горло, чтобы вылечить!

Лазар, в свою очередь, сердился:

— Тогда ваша медицина ни на что не годна!

— Да, она ни к черту не годна, если машина испортилась… Хинин может прекратить лихорадку, слабительное очищает кишечник, кровопускание-средство при апоплексическом ударе… А в остальных случаях приходится действовать наугад. Надо положиться на природу.

Но все эти разговоры выдавали гнев доктора, сознававшего собственное неведение и бессилие. Обычно Казэнов не решался так резко отрицать медицину, хотя долголетний опыт приучил его относиться к ней скептически и не требовать от нее слишком многого. Он часами просиживал возле больной, изучая ее; уезжая, он даже не оставлял никаких рецептов: он был вынужден сидеть сложа руки, наблюдая, как зреет нарыв; жизнь и смерть зависели от того, окажется ли нарыв чуть больше или чуть меньше.

Лазар прожил целую неделю в страшной тревоге. Он тоже ждал-с минуты на минуту, что жизнь Полины оборвется. Пой каждом ее тяжелом вздохе он думал, что наступает конец. Нарыв представлялся ему живым огромным существом, заграждающим вход в дыхательное горло; еще немного, и доступ воздуха будет закрыт. Те беспорядочные знания, которые он вынес из двухлетних занятий медициной, только усиливали его страх. Прежде всего самый факт, что страдание существует, приводил его в неистовство, вызывая в нем бурное возмущение против жизни. К чему эти страшные муки? Разве не бессмысленная жестокость, что это бедное девичье тело, такое нежное и белое, сгорает и извивается в тисках боли? При каждом новом припадке он подбегал к постели. Он утомлял Полину своими постоянными расспросами: не стало ли ей хуже? Где больно? Иногда она брала его руку и клала себе на шею; вот здесь — нестерпимая тяжесть и боль, точно горло залили горячим свинцом. Головная боль не прекращалась. Измученная бессонницей, Полина не находила себе места; за десять дней болезни она не спала и двух часов. Однажды вечером, в довершение всего, началась жестокая боль в ушах; от этих приступов она теряла сознание; ей казалось, что ей сверлят челюсти. Но она мужественно переносила все мучения, скрывала их от Лазара: она угадывала, что он сам едва ли не так же болен, как и она, что его кровь отравлена ее лихорадкой, а в горле такой же нарыв, как у нее. Она скрывала от него правду, улыбалась, испытывая острейшую боль: теперь проходит, говорила она и убеждала его пойти отдохнуть. На беду, горло Полины так распухло, что она без крика не могла глотать слюну. Тогда Лазар вскакивал спросонья: видно, опять начинается? И снова шли расспросы, он желал знать, где болит. С искаженным лицом и закрытыми глазами она снова пыталась обмануть его, говоря: это ничего, просто немножко щекочет в горле.

— Спи… Не беспокойся. Я тоже засну…

Каждый вечер она притворялась спящей, чтобы побудить его лечь. Но он все-таки не шел спать, а оставался возле нее в кресле. Ночи были до того тяжелы, что он с суеверным ужасом ожидал наступления вечера. Неужели солнце уже больше никогда не взойдет?