Радость жизни - Золя Эмиль. Страница 66

Ее охватило безмерное сожаление. Часы шли за часами, а Полина все не могла заставить себя лечь. Устремив широко раскрытые, невидящие глаза на яркое пламя свечи, которое слепило ее, Полина забылась. Ей представлялось, будто она не у себя в комнате. Она — жена Лазара; перед нею развертывалась картина их совместной жизни, полной любви и счастья. Они живут в Бонвиле, на берегу голубого моря, или же в Париже, на одной из шумных улиц. В небольшой комнате то же спокойствие: всюду книги, на столе свежие розы, вечером лампа разливает мягкий свет, а на потолке дремлют тени. Руки их поминутно встречаются в нежном пожатии. Лазар снова такой же веселый и беззаботный, как в дни юности. Полина так его любит, что он начинает верить в вечность бытия. В определенный час они садятся за стол, в определенный час идут вместе гулять, завтра она просмотрит с ним расходы за неделю. Полину умиляли все эти мелочи супружеской жизни, она видела в них доказательство прочности их счастья, которое казалось ей до того реальным и осязаемым, что пред нею проходил весь их день, начиная с веселого одевания утром и кончая последним вечерним поцелуем. Летом они отправляются путешествовать. Затем Полина в один прекрасный день узнает, что она беременна. Но тут Полина вздрогнула, и все эти видения рассеялись: она сидит у себя в комнате, перед нею догорает свеча. Беременна! Боже, беременна не она, а та, другая. Ей же никогда это не суждено, никогда не узнает она радостей материнства! Переход был так резок, что Полина не могла сдержать слез; она долго рыдала, грудь ее надрывалась от всхлипываний. Наконец, когда свеча потухла, девушка впотьмах легла.

После этой бредовой ночи в Полине пробудилось глубокое волнение, необъяснимая жалость к несчастной молодой чете и к себе самой. Но в печали ее таилась какая-то трепетная надежда. Полина не могла бы сказать, на что она рассчитывала, она не смела заглянуть в глубину собственной души, но сердце ее тревожили неясные предчувствия. К чему терзать себя? Впереди, по крайней мере, десять дней. Потом можно будет все обдумать. А сейчас самое важное — успокоить Лазара, сделать так, чтобы отдых в Бонвиле пошел ему на пользу. И она опять стала веселой, и оба снова зажили чудесной жизнью, как в былые дни.

Прежде всего возобновились товарищеские отношения детских лет.

— Да брось ты свою драму, дуралей! Все равно ее освищут… Помоги-ка мне лучше посмотреть, не затащила ли Минуш мой клубок на шкаф.

Лазар придерживал стул, а Полина, став на цыпочки, искала на шкафу. Два дня уже шел дождь, и они не могли выйти из большой комнаты. Всякий раз, как им попадалась какая-нибудь вещь, напоминавшая былые годы, они громко смеялись.

— О! Вот кукла, которую ты смастерила из моих старых воротничков… А это, помнишь? Это твой портрет; я нарисовал его, когда ты ревела от злости, что я не дал тебе бритвы.

Полина держала пари, что и теперь еще одним прыжком вскочит на стол. Лазар тоже прыгал и чувствовал себя совсем счастливым. Драма его уже покоилась в ящике стола. Однажды утром они разыскали его большую симфоническую поэму «Скорбь». Полина стала наигрывать некоторые места, комически изменяя ритм. Лазар сам смеялся над своим шедевром, подпевая, чтобы помочь старому роялю, звуков которого уже почти не было слышно. К одному отрывку они, однако, отнеслись серьезно, — то был знаменитый марш «Шествие Смерти». Право, он совсем не так плох, его надо сохранить. Все их занимало, все приводило в умиление: вот коллекция флоридей, которую когда-то собрала и наклеила Полина, — они нашли ее теперь среди книг; вот забытая баночка с пробой брома, добытого на заводе; вот крошечная, наполовину сломанная модель волнореза, точно его разрушила буря в стакане воды. Лазар и Полина носились по всему дому, гоняясь друг за другом, как дети, беспрестанно взбегали и сбегали по лестнице, кружились по комнатам, громко хлопали дверьми. Вернулись детские годы! Полине казалось, будто ей всего десять лет, а Лазару — девятнадцать. Она снова чувствовала к нему страстную привязанность маленькой девочки. И ничто не изменилось: тот же светлый ореховый буфет в столовой, та же медная висячая лампа, те же пять литографий — вид Везувия и «Времена года»; они все еще их забавляли. Под стеклянным колпаком все на том же месте мирно стоит шедевр деда, до того сросшийся с камином, что Вероника ставит на него стаканы и тарелки. Лишь в одну комнату они не могли входить без волнения — в прежнюю спальню г-жи Шанто, где после ее смерти все оставалось нетронутым. Никто уже не открывал больше бюро. Только обои из желтого кретона с зелеными разводами понемногу выцветали от солнца, которое иногда заглядывало сюда в ясные дни. Как раз был день рождения г-жи Шанто, и молодые люди уставили всю комнату большими букетами цветов.

Но вскоре ветер развеял тучи, и Лазар с Полиной выбежали из дому на террасу, оттуда в огород, а из огорода дальше вдоль скал — снова вернулась их юность.

— Хочешь, пойдем ловить креветок? — крикнула Полина как-то утром через перегородку, едва вскочив с постели. — Начался отлив.

Оба отправились в купальных костюмах и увидали старые скалы, почти не тронутые морем, хотя прошло столько недель и месяцев. Можно было подумать, что Лазар и Полина только вчера покинули этот прибрежный уголок.

— Берегись! Тут яма, а на дне огромные камни, — напомнил Лазар.

Но Полина и сама все знала.

— Не бойся! Помню! — ответила она. — Ох, погляди, какого большущего краба я поймала!

Свежая волна доходила им до пояса, соленый ветер с моря опьянял их. И снова начались прежние выдумки, далекие прогулки; молодые люди отдыхали на песке, пережидали внезапный ливень где-нибудь в гроте и возвращались поздно вечером по темным тропинкам. Ничто, казалось, не изменилось под этим небом, — все тот же кругозор, все то же море, необъятное, вечно меняющееся. Разве не вчера они видели эту светлую бирюзовую гладь, колеблемую подводными течениями? Разве завтра они не увидят свинцовые воды под мрачным небом, косой темный ливень там, налево, надвигающийся вместе с приливом? Дни путались в их памяти. Забытые мелкие подробности припоминались так живо, словно произошли только сейчас. Лазару снова было двадцать шесть лет, а Полине — шестнадцать. Когда он забывался и начинал по-мальчишески подталкивать ее, она смущалась, задыхаясь от упоительного волнения, но не избегала его, потому что не думала ни о чем дурном. Новая жизнь захватила их. Началось перешептывание, беспричинный смех; иногда наступало долгое молчание, которое они прерывали, охваченные внезапным трепетом. Привычные слова — просьба передать хлеб, замечание о погоде, вечернее прощание у дверей спальни — приобретали новый, необычный смысл. То был прилив прошлого, он пробудил всю былую нежность, дремавшую в них. О чем беспокоиться? Они даже не пытались сопротивляться; а море как бы укачивало и баюкало их своим однозвучным непрестанным рокотом.

Так проходили дни, спокойно и безмятежно. Лазар уже третью неделю жил в Бонвиле, но и не думал уезжать. От Луизы он получил несколько писем; она писала, что очень скучает, но невестка не отпускает ее. Лазар в ответных письмах убеждал Луизу побыть еще в Клермоне, передавал советы доктора Казэнова, с которым он действительно беседовало ней. Мирный и правильный ход домашней жизни понемногу втягивал Лазара: он снова приучился вставать, обедать и ложиться спать в определенные часы (в Париже все было не так), привык к брюзжанию Вероники, к беспрестанным мукам отца, к его лицу, искаженному от боли. Старик оставался все тем же, тогда как вокруг него все двигалось и изменялось. Лазар снова присутствовал на субботних обедах, видел перед собою давно знакомые лица доктора и аббата, слушал их неизменные разговоры о недавней буре или о дачниках, съехавшихся в Арроманш на купальный сезон. За десертом на стол по-прежнему легко вскакивала Минуш и, ласкаясь, терлась головой о подбородок Лазара; легкое прикосновение ее холодных зубок напоминало ему давно минувшие годы. Среди этой старой, знакомой жизни один Лулу был новым пришельцем; жалкий и безобразный, он лежал, свернувшись под столом, и как только кто-нибудь подходил к нему, принимался рычать. Напрасно Лазар давал ему сахару, — собака грызла его, но затем скалила зубы и становилась еще более злой. Пришлось оставить Лулу в покое, и он жил одинокий, словно чужой в доме; это был нелюдим, требующий от людей и богов одного — чтобы ему не мешали хандрить.