Разгром - Золя Эмиль. Страница 146
Долго ли еще стрелял Морис? Он уже не сознавал ни времени, ни пространства. Могло быть девять, а то и десять часов… Дома пылали; Мориса обдавало нестерпимым жаром, окутывало удушливым дымом. Перекресток, за грудами булыжников, стал укрепленным лагерем, огражденным пожарами, дождем раскаленных головешек. Ведь приказ гласил: при оставлении баррикад поджигать кварталы, остановить версальские войска линией всепожирающего огня, жечь Париж, по мере того как придется его сдавать. Морис уже чувствовал, что дома горят не только на улице дю Бак. За его спиной небо вспыхнуло огромным заревом, он слышал далекий гул, словно запылал весь город. Справа, вдоль Сены, наверно, возникли другие гигантские пожары. Шуто давно исчез, убегая от пуль. Самые стойкие бойцы тоже отступали поодиночке, боясь, что их с минуты на минуту обойдут версальцы. Морис остался один, он лежал, вытянувшись между двух мешков, и все стрелял, как вдруг солдаты, пробравшись через дворы и сады, выскочили из дома на улице дю Бак и стремительно бросились на баррикаду.
В неистовстве последней борьбы Морис уже больше двух дней не думал о Жане. Да и Жан, вступив в Париж вместе со своим полком, посланным на помощь дивизии Брюа, ни на минуту не вспомнил о Морисе. Накануне он сражался на Марсовом поле и на эспланаде Инвалидов. А в тот день он ушел с площади Бурбонского дворца только к двенадцати часам дня, чтобы захватить баррикады в этом районе до улицы де Сен-Пер. Обычно спокойный, он мало-помалу рассвирепел в этой братоубийственной войне, как и его товарищи, которые пламенно желали только одного: поскорей отдохнуть после стольких изнурительных месяцев. Пленные французы, которых привезли из Германии и зачислили в Версальскую армию, злобствовали против Парижа; к тому же рассказы об ужасных действиях Коммуны выводили Жана из себя, оскорбляли в нем уважение к собственности и порядку. Жан принадлежал к тем людям, которые составляют оплот нации, он остался разумным крестьянином, жаждущим мира для того, чтобы можно было снова приняться за труд, зарабатывать, жить обыкновенной жизнью. Распалясь гневом, он забыл даже самые сладостные мечты, но особенно бесили его пожары. Сжигать дома, сжигать дворцы только потому, что враг сильней? Ну нет, шалишь! На такие штуки способны только бандиты! Еще накануне, когда он видел, как восставших расстреливают без суда, у него сжималось сердце, но теперь он не знал удержу, рассвирепел, потрясал кулаками, вопил, и глаза у него вылезали из орбит.
С несколькими солдатами своего взвода он стремительно выбежал на улицу дю Бак. Сначала он никого не видел, думал, что баррикада оставлена. Но вдруг он заметил, что между двух мешков шевелится коммунар, целится, все еще стреляет в солдат на улице де Лилль. И в неистовом порыве, словно его подтолкнул рок, Жан ринулся вперед и штыком пригвоздил этого человека к баррикаде.
Морис не успел даже обернуться. Он вскрикнул, поднял голову. Пожары озаряли их ослепительным светом.
– Жан! Дружище Жан! Это ты?
Умереть Морис хотел, хотел страстно, исступленно. Но умереть от руки брата – нет, это вызвало в нем омерзительную горечь; она отравляла его смертный час.
– Так это ты, Жан, дружище Жан?
Внезапно отрезвев, Жан, словно пораженный молнией, смотрел на него. Они были одни; другие солдаты уже бросились преследовать беглецов. Повсюду еще сильней пылали дома; окна извергали огромное алое пламя, с грохотом рушились горящие потолки. Жан, рыдая, повалился рядом с Морисом, стал его ощупывать, пытался приподнять, узнать, можно ли еще его спасти.
– Ах, голубчик, бедняга, голубчик мой!
VIII
Когда поезд подошел наконец из Седана, после бесчисленных задержек, часов в девять к вокзалу Сен-Дени, небо на юге уже пылало большим красным заревом, словно вспыхнул весь Париж. По мере того как темнело, этот свет разрастался, малопомалу охватил весь горизонт и обагрил стаю облаков, исчезавших на востоке, где сгущался мрак.
Генриетта выскочила из вагона первая, испугавшись этих отсветов пожара над черными полями, замеченных пассажирами еще издали из окон двигавшегося поезда. К тому же прусские солдаты, занявшие вокзал, приказывали всем выйти, а на платформе двое из них гортанным голосом выкрикивали по-французски:
– Париж горит!.. Дальше поезд не пойдет, все выходите!.. Париж горит, Париж горит!..
Это было для Генриетты страшным ударом. Боже мой! Неужели она приехала слишком поздно? Морис не ответил на два ее последних письма, и Генриетту так взволновали тревожные известия о парижских событиях, что она внезапно решила уехать из Ремильи. Уже несколько месяцев она изнывала в доме старика Фушара; чем дольше продолжалось сопротивление Парижа, тем требовательней и суровей становились оккупационные войска; и теперь, когда немецкие полки один за другим возвращались в Германию, их постоянное передвижение снова и снова опустошало деревни и города.
Встав на рассвете, чтобы поспеть в Седан к отходу поезда, Генриетта видела, что двор фермы полон прусских кавалеристов; они спали вповалку, завернувшись в плащи. Их было так много, что они занимали весь двор. Вдруг раздались призывные сигналы горнистов, и все солдаты молча вскочили, закутанные до пят, так тесно прижавшись друг к другу, что, казалось, на поле битвы, под звуки труб Страшного суда, воскресли мертвецы… И вот в Сен-Дени снова пруссаки; это они потрясли ее криком:
– Все выходите! Дальше поезд не пойдет!.. Париж горит, Париж горит!..
Генриетта, с чемоданчиком в руке, растерянно бросилась вперед, стала расспрашивать, что случилось. В Париже уже два дня сражаются; железная дорога перерезана; пруссаки не вмешиваются, следят за событиями. Но Генриетта все-таки хотела пробраться в город; она заметила на платформе капитана, командира роты, занявшей вокзал, и подбежала к нему.
– Сударь, я еду к брату, я о нем страшно беспокоюсь. Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!..
Вдруг она замолчала от удивления, узнав капитана при свете газового рожка.
– Как? Это вы, Отто?.. О, будьте так добры, помогите мне, раз случай опять свел нас!..
Ее двоюродный брат Отто Гюнтер, как всегда, был старательно затянут в мундир гвардейского капитана. Он держался сухо, как полагается исправному, образцовому офицеру. Он не узнавал этой тоненькой, хрупкой женщины; ее нежного лица и светлых волос почти не было видно под траурным крепом. Только по открытому, честному взгляду блестящих глаз он наконец вспомнил ее.