Разгром - Золя Эмиль. Страница 151

Наверно, снова впадая в бред, Морис медленно обвел рукой весь безмерный горизонт и пробормотал:

– Значит, все горит? Ах, как долго!

На глазах у Генриетты выступили слезы, словно ее горе еще усилилось от чудовищных бедствий, в которых был повинен и Морис. На этот раз Жан не осмелился ни пожать ей руку, ни поцеловать Мориса; он посмотрел на них каким-то безумным взглядом и ушел, сказав:

– До скорого свидания!

Ему удалось прийти только вечером, к восьми часам, когда уже стемнело. При всей своей тревоге он был счастлив: его полк больше не сражался, он был переведен на позиции второй линии и получил приказ охранять этот квартал; теперь, расположившись со своей ротой на площади Карусели, Жан надеялся навещать Мориса каждый вечер. На этот раз он явился не один; случайно встретив бывшего врача 106-го полка, он, в отчаянии, привел его: другого врача он на нашел, да и считал, что этот грозный человек с львиной гривой – славный малый.

Не зная, ради какого больного побеспокоил его этот солдат, обратившийся к нему с такой мольбой, Бурош только ворчал, что пришлось так высоко подняться, но, поняв, что перед ним коммунар, он рассвирепел:

– Черт вас подери! Да вы смеетесь надо мной, что ли?.. Эти разбойники устали грабить, убивать и поджигать!.. Дело вашего бандита ясное: я берусь его вылечить, да, вылечить тремя пулями в голову!

Но при виде Генриетты, бледной, одетой в траур, распустившей свои прекрасные золотистые волосы, он внезапно успокоился.

– Доктор! Это мой брат, он был в вашем полку в Седане.

Бурош ничего не ответил, снял бинты, вынул из кармана пузырьки с лекарствами, молча осмотрел раны, снова перевязал их, показал Генриетте, как это делать. Вдруг своим грубым голосом он спросил раненого:

– Почему ты стал на сторону этих негодяев, почему ты пошел на это гнусное дело?

Морис все время смотрел на врача блестящими глазами и не открывал рта. Но теперь он возбужденно, горячо ответил:

– Потому что везде слишком много страдания, несправедливости и позора!

Бурош только махнул рукой, словно желая сказать, что с такими рассуждениями можно слишком далеко зайти. Он сначала хотел что-то возразить, но промолчал. И ушел, прибавив только:

– Я еще зайду.

На площадке лестницы он объявил Генриетте, что не ручается за жизнь ее брата. Легкое сильно задето, может произойти кровоизлияние, и тогда – скоропостижная смерть.

Вернувшись в комнату, Генриетта силилась улыбнуться, хотя слова Буроша поразили ее в самое сердце. Неужели она не спасет брата, неужели ей не предотвратить этот ужас, вечную разлуку трех человек, еще объединенных страстной жаждой жизни? За весь день она не вышла из дому; старуха соседка любезно согласилась пойти по ее поручениям. А Генриетта опять села на стул у кровати Мориса.

В лихорадочном возбуждении Морис стал расспрашивать Жана о событиях, хотел обо всем узнать. Жан рассказывал не все, умолчал о том, что против погибающей Коммуны в освобожденном Париже растет неистовая злоба. Это было в среду. С воскресенья, уже двое суток, жители прятались в погребах, обливаясь потом от страха, а в среду утром, когда они осмелились выйти, их охватила жажда мщения при виде развороченных мостовых, обломков, развалин, крови и, главное, страшных пожаров. Готовилось чудовищное возмездие. В домах производились обыски; подозрительных мужчин и женщин целыми толпами посылали без суда на расстрел. В тот день с шести часов вечера Версальская армия овладела половиной Парижа, всеми главными улицами, от парка Монсури до Северного вокзала. И последним двадцати членам Коммуны пришлось укрыться в мэрии XI района, на бульваре Вольтера.

Наступила тишина. Морис, глядя вдаль, на город, из окна, открытого в темную ночь, пробормотал:

– И все-таки это продолжается. Париж горит!

В самом деле, к концу дня снова вспыхнуло пламя, и небо опять побагровело от зловещего зарева. Днем со страшным грохотом взорвался пороховой погреб в Люксембургском саду, и пронесся слух, что Пантеон рухнул на дно катакомб. Весь день продолжались возникшие накануне пожары: горел дворец Государственного совета и Тюильри, из Министерства финансов валил тяжелый дым. Раз десять пришлось закрывать окно, а то без конца налетали бы целыми роями черные бабочки – клочки испепеленных бумаг, уносимые силой огня в небо и падавшие оттуда мелким дождем на землю; ими был покрыт весь Париж, их подбирали даже в Нормандии, за двадцать миль от столицы. Теперь уже пылали не только западные и южные кварталы, но и дома на улице Руайяль, на перекрестке Круа-Руж и на улице Нотр-Дам-де-Шан. Вся восточная часть города, казалось, была объята пламенем; горящая Ратуша преграждала горизонт гигантским костром. Еще вспыхнули, как факелы, Лирический театр, мэрия IV района, больше тридцати соседних домов, не считая театра Порт-Сен-Мартен, который алел в стороне, на севере, словно стог сена, горящий во мраке темных полей. Кое-кто поджигал из личной мести, может быть, даже из преступных расчетов – старались сжечь судебные документы. Больше не было и речи о самозащите, о попытке остановить огнем победоносные версальские войска. Веяло безумием. Здание суда, Главный госпиталь, Собор богоматери были спасены только благодаря счастливой случайности. Люди жаждали разрушения, стремились похоронить под пеплом старый растленный мир, в надежде, что таким путем возникнет новое, счастливое и непорочное общество, земной рай первобытных сказаний.

– Ах, война, гнусная война! – вполголоса сказала Генриетта, всматриваясь в этот город развалин, мук и агонии.

И правда, то был последний акт роковой трагедии, кровавое безумие, созревшее на полях несчастных боев под Седаном и Метцем, эпидемия разрушений, порожденная осадой Парижа, жесточайший кризис страны, которой угрожает гибель среди убийств и развалин.

Но Морис, не отрываясь взглядом от горящих улиц, медленно, с трудом произнес:

– Нет, нет, не проклинай войну!.. Она благодетельна, она совершает свое дело…

Жан прервал его криком, в котором звучала ненависть и раскаяние:

– Черт ее подери! И подумать только, что ты ранен, да еще по моей вине! Нет, не защищай войну, подлая это штука!