Творчество - Золя Эмиль. Страница 11

— Так где же адрес?

Клод вспылил:

— Да отстань ты от меня!.. Почем я знаю?.. Ты мне надоел, вечно пристаешь к человеку, когда он работает!

Сандоза все это сперва удивило, потом позабавило. Более проницательный, чем Дюбюш, он подмигнул ему, и оба принялись высмеивать Клода.

— Ах, простите, пожалуйста! Если вам хочется сохранить ее для одного себя, мы ни на что не претендуем! Вот повеса, где только он подцепил эту красотку? На какой-нибудь пирушке в кабачке Монмартра или на тротуаре площади Мобер?

Все больше смущаясь, художник оборонялся:

— До чего вы оба глупы! Подумать только — какие ослы!.. Хватит, вы мне осточертели!

Голос у него был такой взволнованный, что оба приятеля сразу замолчали, а он опять принялся скрести по своей картине, нервной, дрожащей рукой соскабливая и вновь торопливо рисуя голову обнаженной женщины, придавая ей все большее сходство с Кристиной. Потом он принялся за грудь, едва намеченную в наброске. Его возбуждение все увеличивалось… Он вкладывал в работу и целомудренно сдерживаемое обожание женщины, и безумную любовь к вожделенной наготе, которой он никогда не обладал, и бессилие найти удовлетворение, и стремление создать ту плоть, которую он так жаждал прижать к себе трепетными руками. Он гнал из своей мастерской девушек, но обожал их, перенося на свои полотна; он мысленно ласкал и насиловал их, до слез отчаиваясь, что не умеет написать их столь прекрасными и живыми, как ему того хотелось.

— Потерпите! Еще десять минут… — повторял он. — Я только намечу плечи, а писать их буду завтра. Еще немного… и пойдем обедать.

Сандоз и Дюбюш подчинились; им не оставалось ничего другого, так как они понимали свое полное бессилие помешать Клоду надрываться над работой. Дюбюш улегся на диван и закурил трубку. Из трех приятелей только один он курил, двое других никогда не могли привыкнуть к табаку: после крепкой сигары их неизменно начинало тошнить. Растянувшись на спине и разглядывая пускаемые им клубы дыма, Дюбюш скучно и монотонно принялся разглагольствовать о самом себе:

— Подумать только, до чего трудно пробиться в этом треклятом Париже!

Дюбюш рассуждал о полутора годах обучения у знаменитого архитектора Декерсоньера, кавалера ордена Почетного легиона, члена Института; когде-то он получил государственную награду, потом специализировался на постройке частных зданий, несмотря на то, что его шедевр — церковь св. Матфея похожа не то на пирожное, не то на ампирные часы; признавая, что Декерсоньер — неплохой человек, Дюбюш продолжал гаерничать, осмеивая своего учителя, хотя сам и разделял его благоговение перед классическими образцами. Не будь других учеников, ничему бы Дюбюш не научился в этом ателье на улице Дю-Фур: ведь патрон забегал туда не больше трех раз в неделю. Ученики, хотя они все и были свирепыми насмешниками и вначале порядком отравляли жизнь Дюбюша, по крайней мере хоть объяснили ему, как обращаться с подрамником, как начертить и отмыть проект. Дюбюшу приходилось жестоко экономить — довольствоваться чашкой шоколада и маленьким хлебцем, чтобы уплатить патрону положенные двадцать пять франков! Сколько он должен был чертить, сколько перечитал всякой всячины, прежде чем отважился сунуться в Академию! И несмотря на все приложенные им усилия, его едва не отвергли. Вдохновения — вот чего ему не хватало! На экзамене он нарисовал кариатиду, весьма посредственно начертил план летней столовой и едва-едва протиснулся в самые последние ряды экзаменующихся; правда, он отыгрался на устных экзаменах, у него был нюх на логарифмы и на решение геометрических задач; не подкачал он и на экзамене по истории: уж что-что, а в науках он хорошо подкован. Теперь он корпит в Академии в качестве студента второго класса, ему надо из кожи вон лезть, чтобы добиться диплома первого класса. Собачья жизнь! И никакой перспективы впереди!

Высоко задрав ноги на подушки, он ожесточенно курил.

Подумать только, курс перспективы, курс начертательной геометрии, курс стереометрии, курс строительной техники, история искусства! Сколько надо измарать бумаги, сделать выписок!.. А тут еще ежемесячные конкурсы по архитектуре, иногда требуется представить эскиз, а иногда и проект. Ему не до развлечений, впору управиться со всем этим: и с экзаменами и с выполнением заданий… Да к тому же и на хлеб надо успеть заработать… Сдохнешь от этого, да и только…

Одна из подушек упала с дивана, Дюбюш подобрал ее ногами.

— И все же мне еще везет. Сколько моих товарищей рыщут в поисках заработка и ничего не могут найти! А я, не дальше как позавчера, подцепил архитектора, который работает для крупного подрядчика; даже вообразить невозможно, до какой степени он невежествен… Этот хам не в состоянии справиться с простым чертежом; он мне платит двадцать пять су в час за то, что я выправляю его каракули… Подвернулся-то он как раз кстати: мать написала, что сидит на мели. Бедная мать, когда-то я расплачусь с ней!

Дюбюш говорил сам с собой, пережевывая свои повседневные заботы, навязчивые мысли о быстром Обогащении. Сандоз и не думал его слушать. Изнемогая от жары, стремясь вдохнуть побольше воздуха, он открыл маленькое окошко и высунулся на крышу. Наконец он прервал Дюбюша:

— Придешь ко мне обедать в четверг?.. Все наши соберутся: Фажероль, Магудо, Жори, Ганьер.

Каждый четверг у Сандоза собирались друзья: приходили бывшие соученики плассанского коллежа и новые парижские знакомые — их воодушевляла страсть к искусству, объединяло бунтарское стремление все в нем перестроить.

— В ближайший четверг вряд ли, — ответил Дюбюш. — Я намереваюсь пойти потанцевать в семейный дом.

— Ты что, вознамерился подцепить приданое?

— А если и так, что тут дурного?

Дюбюш выколотил трубку на ладонь и расхохотался:

— Совсем было забыл, я ведь получил письмо от Пуильо.

— И ты тоже!.. Эк его прорвало! От этого Пуильо нечего больше ждать — крышка ему.

— Почему ты так думаешь? Он наследует дело отца и будет мирно жить да поживать. Он написал очень разумное письмо, я всегда говорил, что он, хоть и дурачился больше всех, лучше нас устроит свою жизнь… Уж этот мне Пуильо — скотина!

Сандоз собрался было ответить, но его прервали отчаянные ругательства Клода, который все это время молча работал и, казалось, не замечал присутствия друзей.

— К чертям! Опять все погубил… Несомненно, я тупица, никогда я ничего не достигну!

В отчаянии, совершенно не владея собой, он кинулся к картине с поднятыми кулаками, стремясь продырявить ее. Друзья едва успели удержать его. Разве это не ребячество — так поддаваться гневу? Да он никогда не простит себе потом, если уничтожит свое творение! Весь дрожа, не проронив ни слова, Клод устремил на картину пристальный, горящий взгляд, в котором читалось нечеловеческое страдание от сознания своей беспомощности. Нет, он не способен создать ничего светлого, ничего живого; грудь женщины написана темно, тяжело, он загрязнил эту обожаемую плоть, которую представлял себе столь обольстительной; он даже не сумел, как наметил, переместить фигуру. Что с ним такое происходит, в чем причина его полной несостоятельности? Может быть, у него какой-нибудь дефект зрения? Что парализует его руки, почему он больше не властен над ними? Он впадал в отчаяние при мысли, что им владеет какой-то неведомый ему наследственный недуг; пока он не проявляется, художник наслаждается творчеством; когда же недуг вновь овладевает им, он уже ни на что не способен доходит до того, что забывает элементарные навыки рисования. Каково чувствовать, что все твои способности внезапно оставляют тебя, утекают, как кровь из раны, а ты, хоть и опустошенный, по-прежнему снедаем жаждой творчества; каково чувствовать, что и гордость творчества, и вожделенная слава, и жизнь — все от тебя утекло!

— Послушай, старина, — заговорил Сандоз, — я вовсе не хочу попрекать тебя, но ведь сейчас уже половина седьмого, и мы прямо-таки подыхаем от голода… Будь благоразумен, пойдем наконец обедать.

Клод очистил уголок палитры и, выпуская на нее новые краски, громовым голосом ответил лишь одно слово: