Творчество - Золя Эмиль. Страница 16

Подошедший Клод при виде этой мазни был охвачен жалостью, и, столь строгий к плохой живописи, здесь он нашел уместным похвалить художника:

— Да, про вас нельзя сказать, что вы притворщик! Вы, по крайней мере, пишете так, как чувствуете, ну что же, и это уже хорошо!

В это время открылась дверь, и появился красивый белокурый юноша с крупным носом и голубыми близорукими глазами. Он вошел с возгласом:

— Знаете эту аптекаршу на углу, она просто кидается на вас!.. Грязная тварь!

Все рассмеялись, за исключением Магудо, который смутился.

— Жори, король сплетников, — объявил Сандоз, пожимая руку вновь пришедшему.

— А! В чем дело? Магудо с ней спит! — закричал Жори, поняв свою неловкость. — Ну и что? Подумаешь! Кто же откажет себе, если женщина навязывается!

— Ты-то хорош! — захотел отыграться скульптор. — Чьи это когти видны на твоей физиономии, кто содрал тебе кожу со щеки?

Все расхохотались, а Жори, в свою очередь, покраснел. В самом деле, лицо у него было расцарапано, на щеке виднелись два глубоких шрама. Сын плассанского чиновника, он с юности приводил отца в отчаяние своими любовными похождениями. Превзойдя меру в излишествах, под предлогом, что он едет в Париж заниматься литературой, Жори спасся бегством с кафешантанной певицей. Вот уже два месяца, как они расположились в самой низкопробной гостинице Латинского квартала. Эта девица буквально сдирала с него кожу всякий раз, как он изменял ей с первой встречной юбкой, попавшейся ему на тротуаре. Поэтому он всегда появлялся расцвеченный синяками и шрамами, с расквашенным носом, разодранным ухом или подбитым глазом.

Завязался общий разговор, только Шэн, молча, как упрямый рабочий вол, продолжал трудиться. Жори пришел в восторг от сборщицы винограда. Он обожал крупных женщин. На родине он дебютировал романтическими сонетами, воспевая грудь и пышные бедра прекрасной колбасницы, которая смутила его покой; а в Париже, где он встретился со старыми приятелями, он стал завзятым критиком искусства; чтобы существовать, он писал статейки по двадцать франков для маленькой газетки «Тамбур». Одна из таких статеек, посвященная картине Клода, выставленной у папаши Малыра, вызвала огромный скандал, потому что Жори принес в жертву своему другу всех художников — «любимцев публики» — и объявил Клода главой новой школы, школы пленэра. В глубине души Жори был очень практичен, и ему было глубоко наплевать на все, кроме своих собственных развлечений; в статьях он всего лишь повторял теории, услышанные им в компании его друзей.

— Ты знаешь, Магудо, — закричал он, — я и о тебе напишу статью, я прославлю твою женщину!.. Вот это бедра! Если бы можно было за деньги найти такие бедра!

Тут же он заговорил о другом:

— Кстати, мой скряга-отец одумался. Он боится, как бы я его не обесчестил, и стал мне высылать по сто франков в месяц: я плачу долги.

— Для долгов ты чересчур рассудителен, — пробормотал, улыбаясь, Сандоз.

В самом деле Жори проявлял наследственную жадность. Он никогда не платил женщинам и при своем беспорядочном образе жизни умудрялся прожить без денег, не делая долгов; эта врожденная способность прожигать жизнь, не имея ни гроша, сочеталась в нем с двуличностью, с привычкой ко лжи, которая укоренилась в нем в его ханжеской семье, где он приобрел обыкновение, скрывая свои пороки, врать каждый час, решительно обо всем, даже без всякой необходимости. На замечание Сандоза он ответил сентенцией мудреца, отягченного жизненным опытом:

— Никто из вас не знает цену деньгам.

Слова его были приняты в штыки. Вот так буржуа! Перебранка была в самом разгаре, когда послышалось легкое постукивание по стеклу; приятели смолкли.

— В конце концов она слишком надоедлива! — сказал раздраженно Магудо.

— А, так это аптекарша? — спросил Жори. — Пусть войдет, позабавит нас.

Дверь отворилась, и на пороге, без приглашения, появилась госпожа Жабуйль, Матильда, как все фамильярно ее называли. У нее были плоское, изможденное лицо, исступленные глаза, обведенные темными кругами, вид жалкий и потрепанный, хотя ей было всего тридцать лет. Рассказывали, что отцы-монахи выдали ее замуж за маленького Жабуйля, вдовца, лавочка которого в то время процветала благодаря благочестивой клиентуре квартала. В самом Деле, иногда можно было заметить неясные силуэты в сутанах, которые таинственно маячили в глубине лавочки, благоухавшей ароматами лекарственных снадобий и ладана. Там царила монастырская сдержанность, елейность ризницы, хотя в продаже были далеко не священные предметы. Ханжи, входя туда, шушукались, как в исповедальне, и, бесшумно опуская шприцы в сумки, уходили, потупив глаза. Все дело испортил слух об аборте; впрочем, некоторые благомыслящие люди полагали, что это была всего лишь клевета, пущенная виноторговцем, помещавшимся напротив Жабуйля. С тех пор, как вдовец женился второй раз, дела его пришли в упадок. Даже цветные шары, и те, казалось, потускнели, подвешенные к потолку сухие травы рассыпались в прах, а сам Жабуйль кашлял так, как будто душа у него выворачивалась наизнанку; от него остались только кожа да кости. И, несмотря на то, что Матильда была религиозна, благочестивая клиентура мало-помалу перестала посещать лавочку, находя, что ее владелица, не считаясь с умирающим Жабуйлем, чересчур вольно держит себя с молодыми людьми.

Матильда остановилась на пороге, бегающими глазами шаря по сторонам. От нее исходил сильный запах целебных трав, которым не только была пропитана ее одежда, но насыщены и жирные, вечно растрепанные волосы: тут перемешались и приторная сладость мальвы, и терпкость бузины, и горечь ревеня, и жгучий запах мяты, похожий на горячее дыхание, на дыхание самой Матильды, которым она обволакивала мужчин.

Матильда притворилась удивленной:

— Боже мой! Сколько у вас народа! Я и понятия не имела, тотчас же ухожу.

— Хорошо сделаете, — ответил взбешенный Магудо. — К тому же я сам сейчас ухожу. Позировать мне вы будете в воскресенье.

Клод, пораженный, смотрел то на Матильду, то на скульптуру Магудо.

— Как! — закричал он. — Неужели ты находишь у мадам образцы подобной мускулатуры? Черт побери, ты здорово утучнил ее!

Все заливались хохотом, слушая сбивчивые объяснения скульптора:

— Да нет, торс не ее, ноги тоже; всего лишь голова и руки, но она дает мне некоторое направление, намек — не больше того.

Матильда резким, вызывающим смехом смеялась вместе со всеми. Она прикрыла за собой дверь и, чувствуя себя как дома, в восторге от такого количества мужчин, жадно рассматривала их, терлась об них, как кошка. Смеясь, она широко открывала похожий на черную дыру рот, в котором не хватало многих зубов; она была отталкивающе безобразна — истасканная, пожелтевшая, костлявая. Жсри, которого она видела впервые, приглянулся ей; ее соблазняли его каплунья свежесть и многообещающий розовый нос. Она ткнула его в бок и, чтобы подстрекнуть, с бесцеремонностью публичной девки плюхнулась на колени к Магудо.

— Отстань! — отпихнул ее Магудо, вставая. — У меня дела… Не так ли? — обратился он к остальным. — Ведь нас ждут.

Он прищурил глаза, предвкушая хорошую прогулку. Все подтвердили, что их ждут, и дружно принялись помогать Магудо, прикрывая старым тряпьем, смоченным в воде, его глиняную статую.

Матильда приняла покорный, огорченный вид, но, по-видимому, не собиралась уходить. Она совалась всем под ноги, радуясь, когда ее толкали. Шэн, переставший работать, застенчиво выглядывал из-за своего полотна и широко раскрытыми глазами, полными жадного вожделения, воззрился на Матильду. До сих пор он еще не раскрыл рта, но когда Магудо выходил в сопровождении трех приятелей, Шэн решился наконец и своим глухим, как бы связанным долгим молчанием голосом произнес:

— Когда ты вернешься?

— Очень поздно. Ешь и ложись спать… Прощай.

Шэн остался вдвоем с Матильдой в лавке, среди груд глины и луж грязной воды. Лучи солнца, проникая сквозь замазанные мелом стекла, беспощадно обнажали нищенский беспорядок этого жалкого угла.