Завоевание - Золя Эмиль. Страница 58
Вид Сержа тревожил его. Лежа под белым одеялом, он был похож на молоденькую девушку. Глаза у него стали большие, на губах бродила восторженная улыбка, не покидавшая его даже во время самых мучительных страданий. Муре уже не решался заговаривать о Париже, до такой степени дорогой страдалец казался ему женственным и пугливым.
Однажды днем Муре поднялся наверх, стараясь ступать неслышно. В полурастворенную дверь он увидел Сержа, сидевшего в кресле, на солнце. Юноша плакал, обратив глаза к небу; его мать, сидевшая возле него, тоже рыдала. Когда дверь скрипнула, они обернулись, не пытаясь скрыть своих слез. И сразу же своим неокрепшим после болезни голосом Серж проговорил:
— Отец, я хочу просить у вас милости. Мама уверяет, что вы рассердитесь, что вы не дадите мне разрешения на то, что доставило бы мне величайшую радость… Я хотел бы поступить в семинарию.
Он сложил руки, как бы горячо молясь.
— Ты! Ты! — пробормотал Муре.
И он посмотрел на Марту, которая сидела, отвернувшись. Ничего не прибавив, он подошел к окну, вернулся назад и сел в ногах кровати, машинально, словно ошеломленный ударом.
— Отец, — снова заговорил Серж после долгого молчания, — я был так близок к смерти; я видел бога и дал обет принадлежать ему. Уверяю вас, вся моя радость только в этом. Поверьте мне и не приводите меня в отчаяние.
Муре, мрачный, опустив глаза, по-прежнему не произносил ни слова. Затем, с чувством глубокой безнадежности, махнув рукой, проговорил:
— Будь у меня хоть капля мужества, я бы взял узелок со сменой белья и ушел отсюда.
Потом встал и, подойдя к окну, стал барабанить пальцами по стеклу. И когда Серж начал опять его упрашивать, он просто ответил:
— Будет, будет, решено. Ты станешь священником, мой мальчик.
И он вышел. На другой день, никого не предупредив, он уехал в Марсель, где провел неделю с Октавом. Но вернулся озабоченный, постаревший. Октав ему доставил мало утешения. Он вел разгульную жизнь, залез в долги, прятал в шкапах своих любовниц. Но Муре дома об этом и словом не обмолвился. Он почти перестал выходить, совершенно забросил дела, не устраивал больше своих прежних удачных сделок, вроде закупок урожая на корню, которыми раньше так гордился. Роза заметила, что он стал совсем молчалив и даже избегает здороваться с аббатом Фожа.
— Знаете, вы стали совсем невежливы, — дерзко сказала она ему однажды: — господин кюре проходит мимо вас, а вы к нему поворачиваетесь спиной… Если это из-за мальчика, то вы совершенно неправы. Господин кюре вовсе не хотел, чтобы он поступал в семинарию, он даже его отговаривал, я сама слышала… Нечего сказать, весело теперь стало у нас в доме; вы ни с кем не разговариваете, даже с барыней, а за столом сидите, точно на похоронах. Нет сил терпеть все это, сударь!
Муре уходил в сад, но кухарка преследовала его и там:
— Разве вы не должны радоваться, что ребенок на ногах? Вчера он скушал котлетку, херувимчик наш, да еще с каким аппетитом!.. Вам это все равно, не правда ли? Вы хотели бы сделать из него такого же безбожника, как вы сами… А уж кому-кому, а вам-то особенно нужны молитвы; это господь бог всем нам посылает спасение. Будь я на вашем месте, я бы плакала от радости, что бедный малютка будет за меня молиться. Но ведь у вас каменное сердце, сударь… А как он хорош будет в сутане, голубчик мой!
Тогда Муре уходил к себе наверх. Там он запирался в комнате, которую называл своим кабинетом, — в большой пустынной комнате, вся обстановка которой состояла из стола и двух стульев. В часы, когда кухарка особенно его донимала, эта комната служила ему прибежищем. Когда ему становилось скучно, он выходил в сад, за которым стал ухаживать теперь еще с большей заботливостью. Марта, казалось, не замечала дурного настроения мужа; иногда он молчал целую неделю, но это ничуть ее не тревожило и не сердило. С каждым днем она все больше отдалялась от всего окружающего; не слыша поминутно ворчливого голоса Муре, она даже решила, что он образумился и, подобно ей, тоже устроил себе уголок счастья, — до такой степени дом казался ей мирным. Это успокаивало ее, позволяло еще полнее предаваться своим мечтаниям. Когда муж смотрел на нее мутным взглядом, словно не узнавая ее, она ему улыбалась, не замечая слез, наполнявших его глаза.
В день, когда Серж, окончательно выздоровевший, поступил в семинарию, Муре остался дома один с Дезире. Теперь он часто за ней присматривал. Этот большой ребенок, которому шел шестнадцатый год, был способен упасть в бассейн или устроить пожар, играя спичками, как шестилетняя шалунья. Когда Марта вернулась домой, она нашла двери открытыми; в комнатах никого не было. Дом показался ей совершенно опустевшим. Она вышла на террасу и увидела в конце аллеи мужа, игравшего с дочерью. Он сидел на куче песка и с серьезным видом деревянной лопаточкой наполнял им тележку, которую Дезире держала за веревочку.
— Но! Но! Пошел! — кричала девочка.
— Погоди же, — терпеливо сказал отец, — она еще не полная… Раз ты хочешь быть лошадкой, подожди, пока тележка наполнится.
Дезире затопала ногами, изображая норовистую лошадь; затем, не в силах будучи устоять на месте, она побежала с громким смехом. Тачка подпрыгивала, разбрасывая песок. Обежав вокруг сада, Дезире вернулась, крича:
— Насыпь! Насыпь еще раз!
Муре снова наполнил тележку, аккуратно набирая песок лопаткой. Марта смотрела на эту сцену с террасы, взволнованная, расстроенная; эти открытые двери, этот мужчина, играющий с девочкой перед пустынным домом, — все это наводило на нее грусть, хотя она не отдавала себе ясного отчета в том, что происходило в ней. Входя в дом, чтобы переодеться, она услышала, как Роза, тоже вернувшаяся домой, произнесла, стоя на крыльце:
— Господи, до чего же барин глуп!
По выражению приятелей, мелких рантье, с которыми Муре ежедневно встречался на бульваре Север, он «свихнулся». За несколько месяцев он поседел, ноги у него дрожали, и он уже не был прежним язвительным насмешником, которого боялся весь город. Одно время его знакомые подозревали, что он запутался в каких-то рискованных спекуляциях и не может оправиться после крупной денежной потери.