Жерминаль - Золя Эмиль. Страница 10
Но вот снова раздался голос приемщика: он кричал, чтобы прицепляли. Вероятно, внизу проходил штейгер. Во всех девяти ярусах закипела работа; только и были слышны равномерные оклики подручных да сопение откатчиц; они добирались до галереи, запаренные, как кобылы, изнемогая под непомерной тяжестью груза. В этом было что-то скотское; шахтерами овладевала внезапная ярость самцов при виде девушек на четвереньках с выпяченным задом, в мужских штанах, обтягивающих бедра.
Возвращаясь, Этьен каждый раз попадал в духоту забоя, слышал глухие прерывистые удары кирок и глубокие, тяжкие вздохи забойщиков, изнемогавших на работе. Все четверо разделись догола и с головы до пят были вымазаны углем, превратившимся в черную грязь. Раз пришлось высвободить задыхавшегося Маэ, поднять доски, чтобы спустить уголь. Захария и Левак проклинали угольный пласт, который становился все тверже, отчего работа с каждым днем делалась тяжелее. Шаваль иногда оборачивался, ложился навзничь и принимался бранить Этьена, чье присутствие явно его раздражало.
— Настоящий уж! У него меньше сил, чем у любой девчонки!.. Так-то ты думаешь нагрузить свою вагонетку? А? Ты, верно, бережешь руки… Помяни мое слово! Я у тебя вычту десять су, если по твоей милости у нас не примут хотя бы одну вагонетку!
Молодой человек не отвечал ни слова, счастливый тем, что ему удалось найти хотя бы эту каторжную работу, и терпеливо сносил грубую брань откатчика и старшего рабочего. Но он не в силах был больше двигаться: ноги его стерлись до крови, все тело сводили страшные судороги, туловище, казалось, стягивал какой-то железный пояс. К счастью, было десять часов, и забойщики решили, что пора завтракать.
У Маэ имелись часы, на которые он, впрочем, и не посмотрел. В этом беспросветном мраке он никогда, даже на пять минут, не ошибался. Все надели рубашки и блузы. Спустившись из штольни, они присели на корточки, пригнув локти к коленям, в привычном для шахтеров положении, обходясь без камня или бревна. Затем каждый принялся за свой завтрак, медленно откусывая от толстого ломтя; изредка углекопы перекидывались отдельными словами относительно утренней работы. Катрина ела стоя; через некоторое время она подошла к Этьену, который лежал поодаль, между рельсами, прислонясь к подпоркам. Там было почти сухо.
— Ты ничего не ешь? — спросила она с набитым ртом, держа в руке ломоть хлеба.
Вдруг она вспомнила, что он шел пешком всю ночь без гроша, а может быть, и без куска хлеба.
— Хочешь, я поделюсь с тобой?
Этьен дрожащим от голода голосом принялся уверять ее, что совсем не хочет есть. Тогда Катрина весело проговорила:
— Ну, если ты брезгаешь!.. Погоди! Я откусила только с одной стороны, а тебе отломлю отсюда.
Она разломила хлеб пополам. Молодой человек получил свою долю, и ему стоило большого труда не съесть всей порции сразу; он держал руки по швам, чтобы девушка не заметила, что он дрожит. Катрина спокойно, как добрый товарищ, растянулась возле него на животе; одной рукой она подпирала подбородок, а в другой держала бутерброд, от которого откусывала кусок за куском. Стоявшие между ними лампочки освещали их.
Катрина молча посмотрела на Этьена. Ей, видимо, нравилось его красивое, тонкое лицо с черными усами.
По губам ее бегло скользнула улыбка.
— Значит, ты механик и тебя прогнали с железной дороги. А за что?
— За то, что я дал пощечину начальнику.
Катрина остолбенела от такого ответа: она унаследовала понятия о подчинении и безусловном послушании.
— Должен сознаться, я тогда был пьян, — продолжал Этьен, — а когда я напиваюсь, то делаюсь бешеным и готов съесть и себя и других… Да, мне достаточно проглотить две рюмочки, чтобы у меня явилось желание сожрать человека… А потом я дня два бываю болен.
— Не надо пить, — серьезно проговорила она.
— Не беспокойся, уж я себя знаю!
И Этьен покачал головой. Он ненавидел водку, в нем говорило отвращение младшего отпрыска целого поколения пьяниц, которое алкоголем подорвало весь его организм; каждая капля водки становилась для него ядом.
— Мне только из-за матери и жаль, что меня выбросили на улицу, — сказал он, проглотив кусок. — Ей живется не больно сладко, а я все же посылал ей время от времени немного денег.
— А где живет твоя мать?
— В Париже… на улице Гут-д'Ор. Она прачка.
Наступило молчание. Когда Этьен вспоминал о матери, сознание беды, которую он натворил, и дальнейшая неизвестность острой тоской наполняли его здоровое молодое тело и затуманивали черные глаза. На мгновение он устремил взор в темную даль штольни. И вот здесь, в этой глубине, под душной тяжестью земли, перед ним встали образы детства: мать, еще молодая, красивая, брошенная отцом, снова вернувшимся к ней, когда она была уже женой другого; жизнь между этими двумя мужчинами, которые объедали ее, с которыми она опускалась в пьяном угаре все ниже и ниже, на самое дно. Этьен припомнил улицу, где они жили, и все подробности: грязное белье посреди прачечной, беспробудное пьянство, оплеухи, от которых трещали скулы.
— А теперь, — проговорил он медленно, — с тридцатью су в кармане не очень-то я ей помогу. Помрет, наверное, от нужды.
В безнадежном отчаянии он пожал плечами и снова принялся за свой ломоть.
— Хочешь пить? — спросила Катрина, откупоривая фляжку. — Тут у меня кофе, оно тебе не повредит. А то, если будешь есть всухомятку, у тебя пересохнет в горле.
Но Этьен отказался; довольно и того, что он взял половину ее хлеба. Катрина продолжала настаивать и наконец со своим обычным радушием промолвила:
— Хорошо, я выпью первая, раз уж ты такой церемонный… Но зато теперь тебе нельзя уже больше отказываться, это было бы гадко с твоей стороны.
И, приподнявшись на коленях, Катрина протянула ему фляжку. Этьен увидел тогда совсем близко от себя эту девушку, освещенную двумя лампочками. Почему он раньше находил ее некрасивой? Теперь, когда все лицо ее покрылось черной угольной пылью, она показалась ему особенно привлекательной. Полные губы полураскрыты; сверкали ослепительные зубы, оттеняя темный овал лица; большие глаза горели зеленоватым огнем, словно у кошки; прядь рыжих волос, выбиваясь из-под чепца, щекотала ей ухо, и она смеялась. Она уже не казалась такой малолетней, ей смело можно было дать четырнадцать лет.
— Разве, чтоб доставить тебе удовольствие, — сказал он, отпив из фляжки и отдавая ее Катрине.
Она хлебнула еще раз и заставила его проделать то же самое, чтобы обоим досталось поровну, как она сказала; странствование узкого горлышка фляжки от уст к устам забавляло их. Внезапно ему пришла в голову мысль схватить ее и поцеловать. Ее бледно-розовые полные губы, потемневшие от угля, вызывали в нем мучительное желание. Но он не решался, робея. В Лилле ему приходилось иметь дело только с проститутками, да притом еще самого низкого пошиба, и он совершенно не знал, как ему вести себя с работницей, которая к тому же живет в семье.
— Тебе, верно, лет четырнадцать? — спросил Этьен, снова принимаясь за хлеб.
Она чуть не рассердилась. Это ее удивило.
— Как четырнадцать! Мне уже пятнадцать!.. Правда, я мала ростом, у нас девушки растут очень медленно.
Он продолжал ее расспрашивать, а она рассказывала ему все без бахвальства и не стыдясь. Ей, по-видимому, были хорошо известны отношения между мужчиной и женщиной, но в то же время Этьен чувствовал, что тело ее не тронуто, она еще совсем ребенок, задержанный в своем развитии вследствие нездоровых условий, в каких ей приходилось жить. Когда он опять заговорил о Мукетте, думая смутить Катрину, она спокойно и весело принялась ему рассказывать самые невероятные истории. Да! Мукетта выкидывает такие штуки! А когда он спросил, нет ли у нее самой возлюбленного, Катрина шутя ответила, что не хочет огорчать мать, но в один прекрасный день это с ней неминуемо случится. Она сгорбилась, слегка продрогнув, оттого что платье ее промокло от пота, и глядела покорно и нежно, готовая подчиниться обстоятельствам и людям.