Трезвенник - Зорин Леонид Генрихович. Страница 10

— Так чего тебе нужно?

— Увидеться.

Она хохотнула:

— И только-то? Оно тебе надо?

— Надо, если я позвонил.

Она была безусловно довольна тем, что моя корысть бескорыстна. Для убедительности я добавил:

— Я тебя видел на этих днях.

— Да? Где же?

Я мысленно себя выругал. Видно, меня понесло — заигрался! Нечего распускать язык. Помедлив, я грустно вздохнул:

— Во сне.

Нина Рычкова опять посмеялась. Потом озабоченно проговорила:

— Ох, этот русский человек… Уж кони — с копыт, а он все запрягает. Так что ты делаешь в воскресенье?

— Что скажешь.

— У отца — сабантуйчик. Придут сподвижники и соратники. Тебя не смущает?

— Меня-то нет.

— Ну, если так припекло, приходи.

Утром воскресного дня я долго стоял под душем и долго брился — я дал себе слово, что выскребу щеки не хуже этого Бесфамильного. Сегодня вечером надо быть в форме. А днем я должен быть недоступен для отрицательных эмоций.

Легко сказать! В середине дня внезапно зазвонил телефон. Я снял трубку.

— Слушаю вас.

— Вадим Петрович?

— Да, это я.

Знакомый голос. Умытый, свежий, можно подумать, что говорит радиодиктор из программы «С добрым утром». Я стиснул зубы.

— Валентин Матвеич из московской Чека.

Я усмехнулся. Особый шик. Этакий ностальгический ветер старой Лубянки времен Дзержинского. Крутая поэзия Революции. Романтика священных застенков. Каждый выпендривается по-своему.

— Я вас узнал. Ну вы и работник. Трудитесь даже по воскресеньям.

— Просто решил, что легче застать. Надумали?

— В воскресные дни я предпочитаю не думать. Только — растительный образ жизни.

Он что-то почувствовал в моем голосе. Какой-то металлический привкус. И принял решение рассмеяться. Самое верное. Школа есть школа.

— До завтра, — сказал хранитель традиций.

Я бросил трубку. Будь ты неладен.

К семи часам с шампанским в руке я появился в Большом Афанасьевском, где обитала семья Рычковых. В широком подъезде за столом сидела пожилая вахтерша и мрачно читала журнал «Огонек». Она спросила, кого мне надо и, услышав мой ответ, помягчела, напомнила: четвертый этаж.

Нина сама открыла мне дверь. Взяла из моей руки бутылку, внимательно меня оглядела. Потом усмехнулась:

— Неплох, неплох.

— И ты — в порядке.

Она кивнула. Я понял еще на той вечеринке, что Нина живет в ладу с собой. Девица без комплексов. С удовольствием смотрится в зеркало по утрам. Я тоже скользнул по ней быстрым оком. Нет перемен. Все те же стати. Те же вывороченные губы, крутая шея и мощный круп. И то же приглядчивое, приметливое, обманчиво сонное выражение сощурившихся ячменных глаз. Правда, подстрижена чуть покороче. Ей это, впрочем, было к лицу.

Она провела меня в гостиную, просторную, нарядную комнату, где, оказалось, уже пировали. В торцовой части большого стола высились стулья с длинными спинками. Их занимали родители Нины — Афиноген Мокеич Рычков и Анастасия Михайловна. Сам генерал был огромен, плечист, с круглой плешивой головой, с круглыми глазами на выкате такого же ячменного цвета, как у дочки, — в отличие от нее взгляд его был грозен и страстен. Во всем остальном они были похожи, насколько может быть зрелый мужик похож на совсем молодую женщину. Такие же крупной лепки черты, такие же африканские губы, а зубы еще сильней выдаются. Зато Анастасия Михайловна выглядела довольно бесцветно, почти как вахтерша в их подъезде, среднего роста, уже дородна. Она протянула мне руку лодочкой.

— Это Вадим, мой близкий друг, — представила меня Нина застолью и усадила рядом с собой.

Афиноген Мокеич кивнул мне и оглядел меня чуть ревниво. Потом сказал:

— Очень рад. Догоняйте.

И тут же осведомился у Нины:

— Вася звонил? Когда приедет?

Нина зевнула:

— На той неделе.

Вопрос отца прозвучал искусственно. Предназначался он для меня, напоминал, что Нина — невеста. А голос Афиногена Мокеича неожиданно оказался высоким. Он контрастировал с его массой, с каменными могучими скулами.

Гости были под стать друг другу. Возможно, если б я постарался, всмотрелся, я бы сумел распознать в каждом из них свою «самобытинку», как изъяснялся Славка Рымарь. Но я должен был выпить за Афиногена, потом за Анастасию Михайловну — неудивительно, что соседи стали утрачивать различия. Можно сказать, что они мне чудились картами из одной колоды, кажется даже — единой масти. Все они были близки по возрасту, кроме того, было нечто схожее в лицах, в манере их поведения, чуть ли не родственное, общий корень — я бы не слишком удивился, если б узнал, что они — земляки. На хозяина взирали почтительно и вместе с тем охотно подчеркивали, что все они вместе — одна семья.

Тут был предложен тост за Нину, за продолжательницу рода и за отсутствующего Васю. Близится торжественный день, два любящих сердца соединятся, и крепость этой новой четы будет по-своему цементировать общую крепость — нашу державу.

Афиноген Мокеич смотрел на дочь-красавицу с нежной улыбкой. Я его даже не узнавал. Стало ясно, что Нина была и гордостью и слабостью человека из стали. Эта деталь утепляла образ.

Неожиданно раздался звонок. В прихожей раскрылась и хлопнула дверь, прошелестели слова извинения, быстро вошел запоздавший гость. Впрочем, еще быстрей, чем он сам, в гостиной возник острый запах шипра, и уж затем я разглядел отполированный лик Бесфамильного. Он стоял на пороге с цветами в руке.

Вновь попросил у хозяев прощения. Был прощен. Делу время, потехе час. Афиноген нас представил друг другу. Бесфамильного — по имени-отчеству, меня — как «близкого друга Ниночки», коего просит «любить и жаловать». Мы обменялись рукопожатием. Бесфамильный сказал: «Рад познакомиться».

Словно забывшись, на миг я коснулся плеча молодой хозяйки дома. Решительно, фарт на моей стороне. Весь этот вечер я все обдумывал, как дать ему понять в понедельник, не слишком навязчиво, но весомо о близости к семейству Рычковых. И — как по заказу! — он узнает об этом из уст Афиногена.

Искоса я за ним наблюдал. Наверное, как и он за мной. В манере держаться я обнаружил еле заметные новые черточки. Мало свободы, меньше уверенности, не ощущается скрытой усмешки. Он был значительно младше всех прочих, и было заметно — с одной стороны, он очень польщен, что его пригласили, что допустили в высокий круг, с другой же — нужно не расслабляться, следить за собой, соблюдать дистанцию.

Беседа за ужином шла неспешно. Бойцы вспоминали минувшие дни. Характер застолья определяли идейная близость и мягкий юмор. Хозяин, как дирижер за пультом, умело направлял разговор. Ненавязчиво, однако же властно. Возлияния вовсе на нем не сказывались. Разве едва заметный румянец коснулся его каменных скул. Но улыбался щедрей, чем прежде, являя свои выпиравшие бивни.

И все же, сколько бы ни вилась веревочка внеслужебных сюжетов, главная тема неотвратимо притягивала к себе все общество. Заговорили о Чехословакии. Все словно внутренне подобрались. Ни шуток, ни праздничного благодушия, лишь доносились гневные реплики:

— Новая, видите ли, модель!

— Ишь! С человеческим лицом!

— С че-ло-ве-ческим! А у нас какое?

— С человеческим, а в газетах пишут что хотят!

— И несут что хотят! Засранцы.

— А кто заправляет? Одни сионисты.

— Шик, Кригель, Гольдштюкер. Главные люди.

— Еще со Сланского началось!

Один из гостей, редковолосый, с бесстрашными смоляными глазами, исторгавшими холодное пламя, четко и жестко отрубил:

— Они не хотят социализма.

Это суровое разоблачение вызвало новый прилив страстей.

— Да, так и есть!

— Ни стыда, ни совести!

— Было кого освобождать.

Афиноген Мокеич вмешался. Стихию надо было ввести в берега. Он обратился к Робеспьеру:

— Социализмом тут и не пахнет. Понятно, куда они глядят. Но мы ведь не их освобождали, освобождали мы братский народ. И он своим здоровым сознанием поймет, что мы и на этот раз вторично его освобождаем. Немного терпения — все поймет. А за социализм, — он повысил голос и почему-то взглянул на меня, — за социализм, мечту человечества, я каждому глотку перегрызу!