Забвение - Зорин Леонид Генрихович. Страница 16
— Да хоть бы в том, как вы вписались в эту правовую систему, если ее так можно назвать. Вы не скрываете, как довольны собою, собственным красноречием, умением повлиять на суд. Вас не шокируют эти средства, которыми вы достигаете цели, то, как угодливо вы взываете к мудрости этого ареопага, к его высоким нравственным качествам. Вам даже в голову не приходит, что вы участвовали в процессе, так сказать, применительно к подлости, к подлости судопроизводства, что ваша защита была оскорбительна для тех, кого вы взялись защищать по правилам постыдной игры.
Стоило немалых усилий держать себя в руках, не взорваться. Мне было что сказать этой фурии. Мог бы напомнить, что я защищал не только овечек и голубков (напомнить хотя бы о Феофилове). А если она ведет свою речь лишь о невинных и оклеветанных, то тут как раз хороши все средства, чтобы спасти их от параши, от плешек, шконок и прочих прелестей пенитенциарного ада. Годятся тут и «слова-пароли», которых я избегал в быту — Валерий меня называл «чистоплюем». Там, в ожидании приговора, следовало забыть о брезгливости и выразить веру в правый суд. Да только ли это я мог сказать? Но надо ли? Все не имело значения. Она хотела сделать мне больно и делала это — как умела.
Все же я поинтересовался:
— Не приведете ли в пример какое-либо конкретное дело?
— Хоть книжное. Предмет вашей гордости.
— Занятно, — пробормотал я, — занятно.
Она посмотрела на меня, как мне почудилось, — испытующе. Словно ждала моих возражений. Но убедившись, что я не намерен вступать в дискуссию, заговорила:
— Но все это — побочная тема, не то, что мне хотелось вам высказать. Если бы вы себя ограничили вашими пылкими речами и столь же пылкими заверениями в своем уважении к самому чуткому и справедливому суду, их можно было б, в конце концов, рассматривать как документы, свидетельства позорной эпохи. Но нет — претензии ваши шире. Каждое дело вы комментируете, сопровождаете размышлениями, вы обобщаете, вы напутствуете идущие вослед поколения. Именно эти рассуждения всего дороже вам и важнее — они составляют предмет вашей книги.
Я подивился ее проницательности. Фурия не так уж проста. Вновь выжидательный цепкий взгляд — может быть, я хочу ответить? Но я продолжал хранить молчание.
Похоже, оно ее заводило. Она продолжала так же запальчиво:
— Всего неприличней ваши оценки людей, которых вы защищали. Допустим, в условиях процесса вы полагали, что, принижая, преуменьшая их роль и вес, вы помогаете им увернуться. Но и сегодня вы их вспоминаете в том же духе и в том же тоне — снисходительном, наполовину ерническом. Если вы этого не ощущаете — тем хуже для вас. Значит, суть не в тоне.
Итак, я унижал подзащитных. Сколь мудр я был, когда дал себе слово не спорить с нею, не тратить пороха. Упомяни я о Феофилове, она бы сказала, что я низвел потенциального олигарха и, может быть, надежду России до уровня мелкого афериста.
— Если вернуться к «книжному делу», то вы, оборачивая диссидента маниакальным библиофилом, выставили его в результате этаким лупоглазым барашком, полупомешанным идиотиком. Так вы его воспринимали и так воспринимаете ныне. Разве я не права?
— Вы правы.
Этого она не ждала. Помедлив, презрительно рассмеялась:
— Ну, разумеется, разумеется. При безрелигиозном сознании вы не могли иначе чувствовать. Не зря о таких, как вы, говорили: богооставленный человек. Устроились в той пакостной жизни вполне уютно, благополучно и судите свысока людей, которые заплатили юностью.
— Там этого нет.
— Меж строк! Меж строк! Дрянная совковая манера. Возлюбленный эзопов язык! Рабский жаргон прирученной фронды! В особенности — московской фронды!
Она разрумянилась, даже голос, казалось, потерял хрипотцу, стал звонче, моложе, она сама вдруг неожиданно помолодела.
— Вы ненавидите москвичей? — спросил я. — Это что — родовое?
— Вы ошибаетесь. Я — москвичка. Можно сказать, теперь вернулась на историческую родину.
Вот и еще один сюрприз. Она помолчала, потом спросила:
— Совсем не узнаете меня?
Нет, не узнал. Совсем не узнал. И совпадение имен мне ничего не подсказало. И в сердце не ударила молния — догадка, видение, смутная дрожь. Не вспомнился голос, в котором звучали одновременно две интонации — резкая, требовательная и растерянная. Соседство их было странным и трогательным. А после был только один беззащитный, точно захлебывающийся шепот. Попробуй обнаружь его эхо в учительской агрессивной речи, поди разгляди золотистый свет из широко распахнутых глаз за этими затененными стеклами.
Едва ли не истязая себя этим кощунственным усилием, я попытался сопоставить сидевшую передо мной грузную тетку в коричневой кофте с исчезнувшей, пропавшей, растаявшей — тело в бликах от фонаря вздрагивает в моих руках, пахнет томительно хвоей и жаром, узкие ступни ищут опоры. Я всматривался в свою собеседницу, чтобы усмирить свою кровь.
— Очень не похожа на ту? — проговорила она негромко с вымученной кривой усмешкой.
— Все мы меняемся, — пробормотал я.
— Я не хотела этой встречи. Вы ее сами добивались.
Несколько бесконечных минут я еще старался понять, что же мне считать наваждением — ту давнюю ночь или этот день?
Мы обменялись с ней неизбежными, словно повисшими в воздухе фразами. Нехотя, подчеркнуто кратко, попутно перебирая бумаги, она рассказала, что после зоны, на поселении, вышла замуж за человека такой же судьбы, Адама Петровича Вельяминова, потом он ее увез в свой город, в котором она и осталась жить. Пока не схоронила его. Была ли за эти годы в Москве? Случалось. Но редко. Два-три раза она провела здесь два-три дня.
Я не спросил ее, почему она не дала знать о себе. Не сговариваясь, мы замолчали. Она оборвала паузу первой.
— Вы не обидитесь, если я кое о чем спрошу вас?
— Спрашивайте.
Все с той же насильственной усмешкой она бормотнула:
— Дело прошлое, но почему вы меня не искали?
— Вы задаете этот вопрос?
— Почему бы и нет?
— Потому, что он — мой.
Вдумчиво постучав по столешнице цензорским красным карандашом, она сказала:
— Формально вы правы. Вы ничего обо мне не знали. И не узнали…
— О, да, — я прервал ее. — Густой конспиративный туман.
— Здесь конспирация ни при чем. Зачем было отягощать вашу голову? Я не предвидела, что знакомство, — тут она заметно смутилась, — будет… будет иметь продолжение.
Это смущение было по-своему трогательно. Да еще в ее возрасте. Но я был не готов умилиться.
— Так конспирация ни при чем? Не только вы растаяли в воздухе, все ваши приятели растворились, точно они во сне привиделись. А книжник-подпольщик мне заявил при встрече, что знать ничего не знает.
— Они поступили, как я их просила.
— Очень своеобразная просьба.
— Помните вечер, когда мы собрались отметить возвращение Шуры? Видела, что решительно все у вас вызывает раздражение. И всё и все. Я сразу почувствовала, как вы отнесетесь к нашему выбору. И тем более к нашему будущему. Вы обо мне ничего не знали, но я-то о вас кое-что знала.
— О чем это?
— О ваших друзьях, о вашем круге…
— Скажите еще — «ваше сословие». Мы вместе учились…
Я оборвал себя. И не подумаю оправдываться.
Она вздохнула:
— Что бы там ни было, вы не должны винить кого-либо. В сущности, вас оберегали.
Я спросил ее — достаточно резко:
— Зачем же тогда вы ко мне пришли?
Все-таки я не удержался. Тема эта была запретна — в первую очередь для меня. Меньше всего я собирался коснуться ее хотя бы краем в беседе с дамой в коричневой кофте.
Она еще гуще покраснела.
— Зачем я пришла к вам? Пришла проститься. Я понимала, что провожу последние часы на свободе. Я очень тогда себя ругала, я знала, что приходить не следует, но это было сильней меня.
Дождался. Еще одна-две фразы, и мы лирически раскудахтаемся. Два шага осталось до анекдота. Надо свернуть с опасной дорожки.
— Понятно. Вы меня оберегали. Прямо как декабристы — Пушкина. Тем более грустно, что мой мемуар принес вам такое разочарование. Как видите, напрасно старались сберечь меня для русской словесности.