Сармат. Смерть поправший - Звягинцев Александр Григорьевич. Страница 22
С верха оврага долетел протяжный вой — это молодые волки, задрав к лунному диску острые морды, завели по родителям поминальную волчью песню. От надсадного воя задрожала осиновым листом комолая корова и даже по захрапевшему Чертушке волнами побежала знобкая дрожь.
И тут свершилось чудо... Уняв дрожь, Чертушка ткнулся теплыми мягкими губами в шею пацаненка и, встав перед ним на передние колени, наклонил к земле косматую гриву.
— Ссспасибо!.. Ты услышал меня, Боженька! — всхлипывал пацаненок, перекатываясь с конской гривы в седло.
Овраг остался далеко позади, но протяжный, с тоскливыми переливами вой осиротевшей волчьей стаи колотился то совсем рядом, за спиной, то впереди, то звучал из темноты откуда-то сбоку.
— По следу идут, бирючи проклятущие! — понял пацаненок. — Не отстанут, пока своего не добьются.
Перепуганную корову волчий вой подстегивал, как пастух кнутом, она бежала во всю коровью прыть и, если вой раздавался рядом, жалась к Чертушке вздрагивающим боком и путалась у него под копытами.
Пацаненок время от времени собирался с силами и, привстав на стременах, в надежде увидеть огоньки жилья, до рези в глазах вглядывался в темень. Но вокруг простиралась лишь глухая степь, освещенная тусклым лунным светом. Скоро на лунный диск наползла рваная черная туча и стеной повалил мокрый снег. Косые полосы снежных зарядов в считанные секунды одели в белый саван степь, корову, лошадь и маленького всадника.
Чтобы не вылететь из седла от порывов ураганного ветра, пришлось Игореше завязать повод на луке седла и вцепиться двумя руками в конскую гриву, полностью поручив свою судьбу Чертушке.
Почувствовав свободу, конь трепещущими ноздрями втянул в себя воздух и крутанулся на месте, вслушиваясь в завывания ветра. Потом, круто изменив направление движения, уверенно шагнул навстречу борею и постепенно перешел на размашистую рысь. Корова старалась не отставать от него.
Уткнувшийся в конскую гриву, закоченевший пацаненок хоть и не отдавал себе отчета в происходящем, но догадывался, что ему надо полностью довериться умному животному. И еще он понимал, что если сейчас заснет, то свалится с коня и неминуемо погибнет в этой ревущей ураганной ночи.
А под утро, когда силы совсем уже оставили его и поплыли перед глазами цветные круги с немигающими волчьими глазами, Чертушка вдруг резко осадил на месте и призывно заржал. Из снежной круговерти донеслось еле слышимое ответное ржание. Ошалелым мычанием откликнулась на него корова и, оборвав веревку, бросилась в ту сторону. Скоро из занимающихся рассветных сумерек показались несколько всадников с дымными факелами в руках.
Позже пацаненок узнал, что это конюх Кондрат Евграфыч, встревоженный его долгим отсутствием, сгуртовал молодых казаков на его поиски.
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество волчьих глаз, полыхающих церковными свечками. В наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них. Подскочившие казаки, растерев его снегом, влили в рот какую-то обжигающую, дурно пахнущую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
— Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. Неуж как с бирючами комолая встренулась... — слышались удивленные возгласы спасителей.
— Хвать брехать, с бирючами встренулась — не разошлась бы, тварь безрогая...
— Ан разошлась как-то!..
— Казаки, выходит, сарматовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
— Выходит, отбил... Добрый казак из пацана получится!
— В сарматовскую, крепкую породу, в сарматовскую! — одобрительно заметил Кондрат Евграфыч и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: — Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали в волки его аль жеребца колхозного — опять бы шкандыбать старому Кондрату по гребаному колымскому этапу...
— Все путем теперича, Кондрат Евграфыч, не причитай дюже! — ощерился калмыцкой стати молодой казак.
— Дюже не дюже, казаче, а нагайка Платона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Платону Григорьевичу в курень, тот выслушал Кондрата Евграфыча и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
— Эх, мать твою! — сквозь зубы выругался он. — Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Кондрат, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
— Ох, научили! — ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. — Шаг вправо, шаг влево, Платон Григорьевич, и красная юшка зараз хлестанет из лба и из всех твоих остальных дырок... Итит в их партию мать! — люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Платоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Кондрат Евграфович привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых бирючей — подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
— Выдублю шкуры, Платон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю, — пообещал он. — Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
— Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирючей с база! — решительно потребовал Платон Григорьевич.
— Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! — удивился Кондрат Евграфович. — Теперича без папки и мамки поярковые с прибылыми бирючатами зараз за Волгу или к калмыцким кочевьям подадутся...
— Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! — строго оборвал его старый есаул и для острастки хлестанул нагайкой по сапогу. — Увози, не доводи меня до греха!.. Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма зараз конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
— Знамо дело, — закивал Кондрат Евграфович. — Обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, — первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
— Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче... А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирючом стряслось?
— Когда бирюч умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, — обкусав коросту на тубах, ответил тот.
— А ты ему? — вскинулся дед.
— И я ему в глаза смотрел...
— От-то, беда на долю сиротскую — хуже полыни горькой! — затосковал сразу дед. — Отвести очи-то от бирюча надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том...
— О чем ты, деду?
— Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай, — перекрестился на передний угол Платон Григорьевич. — В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана зараз себе выби рали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюча. Пока тот бирюч кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел...
— Зачем?
— Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюч душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
— Брехня то, деду!..
— Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а поперва всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману, что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон-батюшку с крутояри бросали.