Факиры-очарователи - Жаколио Луи. Страница 21
Как-то было мелькнула надежда.
На улице возле него прошла женщина под вуалью, какую носят мусульманки, и шепнула ему.
— Пусть франки удалит сегодня вечером своих слуг и не покидает дома.
Так же возвестила и раньше о себе прекрасная незнакомка.
В одиннадцать часов послышались легкие шаги, офицер бросается навстречу… Но каково было его разочарование при виде лишь служанки своей возлюбленной.
— Ама (госпожа) знает о твоих поисках, бесполезно искать, ты не увидишь ее никогда, — сказала ему айя (служанка), — если только муж ее узнает, что она была у тебя, то ее живою замуруют в одной из ниш его дворца, и я пришла просить тебя прекратить преследование.
— Я даю слово, — проговорил с усилием офицер, — но скажи своей госпоже, что я умираю от любви к ней.
— Надо жить, Ама тоже тебя любит, но она больше не может увидеть тебя.
— Передай ей это кольцо, которое она здесь оставила…
— Она не оставила, а подарила его тебе.
— Когда я его взял, я не знал, что оно такое дорогое.
— Ама просила передать тебе, что она желает, чтобы ты носил его, чтобы иметь что-нибудь на память от нее, потому что у нее от тебя есть нечто более дорогое.
— От меня?.. Я тебя не понимаю.
— Ама неделю тому назад стала матерью, у нее родился сын.
— Что говоришь ты?
— Я пришла, чтобы сообщить тебе эту новость… и сын этот твой… так как раджа был в то время у вице-короля Индии в Калькутте.
— Сын… раджа… значит это была индусская принцесса, которую каприз бросил ему в объятия… и он стал отцом!
— Боже! Как бы я хотел взглянуть на это дитя! — прошептал молодой человек, подавленный этими открытиями.
Но Айя исчезла, не дав ответа на эту мольбу…
Больше офицер ничего не узнал.
Два года спустя он скончался от болезни печени, как говорили доктора, от любви и горя, как утверждали его близкие друзья.
Как его ни уговаривали взять отпуск и уехать лечиться во Францию, он отказывался, желая умереть в Индии, где родились и умерли его любовь и надежды, до самой смерти он все ждал невозможного чуда. Знать, что где-то есть собственное дитя, обожать его мать и не иметь возможности прижать их к своей груди, вот что меня убивает, — говорил он за несколько дней до своей кончины.
Утром, в день погребения, когда мы собрались, чтобы проводить его до последнего жилища, гроб его был выставлен, по обычаю, перед домом, где он жил, вдруг появился какой-то индус и возложил на гроб громадный венок из жасмина, голубых лотосов и лилий и сейчас же смешался с толпой.
На это не обратили внимания, потому что катафалк и без того утопал в цветах, но я понял, что это был последний отзвук любви, начавшейся два года тому назад в темную, благоуханную ночь на берегу священного Ганга.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Покинув Бенарес, мы поехали до Аллагабада берегом реки, а потом на пароме переехали на правый берег Ганга.
Я взял с собою экипаж, в котором путешествовал и раньше: это была очень длинная фура с покрышкой из циновок. В ней помещался мой матрац и вся наша провизия.
Фуру тащили два черных быка, два красавца, сильных и выносливых, но кротких, как овечки.
Со мною было трое слуг: мой нубиец, Амуду, метор Тчи-Нага, прибывший со мною из Пондишери, и виндикара или погонщик быков по имени Чокра-Дази-Пал, которого я нанял в Бенаресе.
Я звал его лишь последним именем, к тому же оно звучало гордо — Пал, т. е. господин, повелитель.
А все его имя означало: маленький паж, танцующий перед господином.
Надо прогуляться на Дальний Восток, чтобы услышать такие цветистые имена. Но так как я находил мало удовольствия в прибавлении к своим приказаниям фразы — маленький паж, танцующий перед господином, то я просто говорил: — Пал, запряги быков! — и т. п.
В первые три дня пути мне было трудновато примирять моих слуг.
Маленький паж не хотел слушаться ни Амуду из-за того, что тот был негр и что на голове у него вместо волос была курчавая шерсть, ни Тчи-Нагу, под предлогом того, что каста погонщиков быков была, по его мнению, выше касты бохи, т. е. скороходов, из которой был мой метор.
Я привык пускаться в путь с восходом солнца, в день, назначенный для отъезда, я встаю и вижу, что ничего не готово. Амуду заявляет, что Пал не желает исполнять его приказания.
Немедленно приказываю погонщику приготовить быков и слушаться распоряжений Амуду и Тчи-Нага, как моих собственных.
В пышных фразах, присущих сынам востока, он ответил мне, что я его господин, что я для него являюсь на земле глазом самого Брамы и что он понял мои приказания.
Но завтра утром — повторение вчерашнего, мой нубиец пришел в отчаяние от нежелания погонщика приняться за свои обязанности.
Тогда я решил принять более крутые меры.
— Слушай, Пал, — сказал я ему, — если завтра утром быки не будут во время запряжены, то глаз Брамы велит тебе отсчитать десять палочных ударов, чтобы показать, что смеяться над собой я не позволю.
Телесные наказания внушают мне отвращение, но я должен сказать тем, кто вздумает меня осудить, что на крайнем востоке от слуг ничего не добьешься, если время от времени не прибегать к строгим мерам наказания.
Я помню, в Пондишери у меня долго жил повар, по имени Мутузами, который был самым лучшим и самым преданным слугою, но это не мешало ему получать свою порцию наказания приблизительно раз в месяц, это случалось с ним каждый раз, как им овладевало желание выкинуть какую-нибудь штуку или растратить на свои удовольствия ту сумму, которая отпускалась ему на провизию. Обыкновенно он сам являлся ко мне и говорил:
— Господин, — мне кажется, что злые духи хотят опять овладеть мною!
Я приказывал легонько наказать его, и он успокаивался месяца на полтора.
Детски наивный, хитрый и ленивый народ, который нельзя выпускать из рук, иначе он сядет вам на шею.
Я знал одного морского аптекаря, который был слишком мягок и не хотел применять телесные наказания. И что же? Жизнь его стала невыносимой, и ему пришлось уехать из Индии, он ел тогда, когда слуги благоволили вспомнить о его существовании, приказания его не исполнялись совсем и кончилось тем, что прислуга так обнаглела, что пила его вино, ела его консервы и чуть не спала на его кровати… Угроза моя произвела очень небольшой эффект, виндикара хотел, очевидно, испытать меня и решил каждое утро оттягивать два-три часа, что, конечно, должно было повлечь за собою продление моего путешествия. Утром я приказал Амуду отсчитать хитрецу десять ударов. Амуду торжествовал и лепетал на своем живописном диалекте:
— Твоя не верила, твоя бита, твоя почесывается, твоя кусает!
Мне кажется, что нубиец действительно твердою рукою отсчитал ему эти десять ударов, так как погонщику пришлось прибегнуть к листьям остролистника, чтобы утишить боль… Но зато с этой минуты я не мог пожаловаться на небрежность маленького пажа, танцующего перед господином… После двенадцати дней пути, мы без всяких особенных приключений прибыли в Коунпур, город знаменитый по осаде, которую он выдержал при восстании сипаев.
Коунпур, несмотря на красивый вид на него с другого берега реки, внутри, как и все азиатские города, построен довольно скверно, и в нем нет, как в Бенаресе, ни великолепных монументов, ни замечательных зданий.
Как пейзаж, он красив, и в особенности хороши его окрестности, где много мечетей и пагод, окруженных деревьями, и куда стекается много паломников.
С другой стороны реки, откуда мы в первый раз увидели город, мы заметили купола в виде митры, являющие собою чисто индусский стиль. Купола принадлежали двум пагодам, против них стоял дворец богатого туземца, а вдали виднелись бунгало английского квартала. Панорама эта мне так понравилась, что я нанес ее карандашом в свой альбом, который с каждым днем пополнялся новыми и новыми эскизами.