Долгая помолвка - Жапризо Себастьян. Страница 27
Пока мои и его пути-дорожки не пересеклись, я тоже не могла бы похвастаться особым везением. У матери остались родственники — дядя и его брат, с которыми она много лет была в прохладных отношениях. Я обратилась к дяде за помощью. Бросив коллеж за два года до сдачи экзаменов на бакалавра, я начала работать в галантерейной лавке, которую они с женой держали на улице Сент-Антуан-дез-Ар. Ютилась я в комнатенке, в глубине двора, который отделял меня от лавки. В течение многих месяцев, если только я не выходила за хлебом в соседнюю булочную, этот двор составлял весь мой мир. Но чтобы повстречать свою судьбу, далеко ходить не надо. Весной 1909 года, в то самое время, когда Бенжамен остался вдовцом с четырьмя детьми на руках, я познакомилась с рабочим-каменщиком, приглашенным подновить в доме лестницу. Мне было семнадцать лет, ему двадцать. Он был смелым, разговорчивым человеком, тогда как я всегда была застенчива, отчего часто страдала. Был нежен, и мне впервые в жизни было с кем-то хорошо. Я не долго сопротивлялась.
Он приходил ко мне украдкой и исчезал до рассвета Дважды мы гуляли ночью по берегу Сены. Однажды в воскресенье он показал совершенно неизвестный мне Париж — Елисейские поля, Трокадеро, мы даже забрались на Эйфелеву башню. А в другое воскресенье он заехал за мной на площадь Сен-Мишель и повез через весь город в Пуасси. Мы пообедали в таверне Жюзье, взяли лодку и отправились на маленький зеленый остров посреди реки Это случилось уже в самом конце нашей связи. Она продолжалась два месяца. Когда на том островке я ему сказала, что беременна, он отвез меня в Париж, и был таков.
Дядя и тетка относились ко мне ни хорошо, ни плохо. Они приняли меня потому, что были единственной родней, так уж случилось. Но почувствовали облегчение, когда после рождения моей маленькой Элен я сказала, что намерена от них съехать. С помощью врача, принимавшего роды в больнице Сент-Антуан, я получила место с питанием и кровом. Работа моя заключалась в том, чтобы ухаживать за детьми Бенжамена Горда. До этого он отдавал их сестре Одиль, старше его на шесть лет, проживавшей в Жуэнвиль-ле-Пон. Эта убежденная старая дева терпеть их не могла. Его квартира находилась на улице Монгалле, где я живу до сих пор. Бенжамен снял ее для совместной жизни с Мари Берне. Она состоит из столовой, кухни, двух комнат и туалета. Я с детьми спала в самой большой комнате, выходящей на улицу, а Бенжамен Горд — в другой.
Все, кто его знал, подтвердят, что мой муж был деликатным и добрым, немного замкнутым человеком, жизнь не очень-то его баловала. Он не получил образования, но зато обладал талантом в работе с деревом. Могу без преувеличения сказать — он был настоящим художником. Когда я поступила к нему на службу, ему было двадцать пять лет, но выглядел старше из-за степенного и строгого вида, всегда думал только о детях. Такая любовь к детям, я считаю, возникла у него из-за предчувствия, что своих не будет. Что в дальнейшем и подтвердилось.
Четверо малышей Мари Берне — Фредерик, Мартина, Жорж и Ноэми, от шести до двух лет, обожали отца. У них был настоящий праздник, когда он возвращался из мастерской на улице Алигр, а если задерживался в субботу или какой другой день, проводя время со своим другом Эскимосом, и я приказывала им идти спать, почти рыдали. Бенжамен любил мою маленькую Элен как свою дочь. Ее первое слово, сказанное в люльке, конечно же, было «папа». В течение шести месяцев, пока он не сделал мне предложение, мы жили одной семьей, хотя и в разных комнатах. Свою недельную получку он отдавал мне, мне же рассказывал о своих неприятностях, со мной и детьми ходил гулять по воскресеньям. Я стирала его белье, готовила завтрак и похлебку на полдник. Мы поженились 10 сентября 1910 года, и Бенжамен признал Элен своей дочерью. Так как он немного стыдился своего короткого вдовства, а для меня было сущей пыткой принимать гостей, мы пригласили в мэрию присутствовать на церемонии бракосочетания только его сестру и моих дядю и тетку. Но никто из них не пришел. Мы взяли в свидетели первых встречных и заплатили им.
Четыре последующих года моей жизни — я знаю это — были самыми счастливыми. Не могу сказать, что я испытывала к мужу ту страсть, которая бросила меня в объятия моего рабочего-каменщика, но любила я его куда сильнее, мы жили в согласии, у нас были прекрасные дети, достаточно средств, чтобы планировать отдых у моря, которого ни я, ни он никогда не видели. В восемнадцать или девятнадцать лет большинство девушек мечтает о другом, но ко мне это не относилось, ничто так меня не успокаивало, как привычка и даже монотонность жизни.
Я пишу, а дети давно спят. Сегодня пятница, вот уже два дня я провожу вечера за письмом. Приближаясь к тому, о чем вы хотели узнать любой ценой в тот грозовой день, я испытываю страх.
Наверное, я нарочно оттягивала начало этого рассказа, но есть еще одна вещь, которую вам надо понять. Не будь войны, не было бы и этой глупости. Война все разрушила, она сломала даже Бенжамена Горда и в конце концов Эскимоса, и простой здравый смысл, и наконец меня.
В августе 1914 года со страхом думая о том, что мой муж может и не вернуться, я обрадовалась, узнав, что он повстречал в полку своего верного друга, с которым прежде зарабатывал деньги. Он всегда говорил об Эскимосе с теплотой. Такого отношения он больше ни к кому не проявлял. Восхищался его солидностью, добродушием, даже некоторым авантюризмом, а тот наверняка восхищался его талантом краснодеревщика. При мобилизации, зная, что у него пятеро детей, его вполне могли бы отправить в тыловые части — чинить железные дороги, шоссе. Так нет же, он предпочел служить в армии вместе со своим другом. Он говорил при этом: «Уж лучше быть с Эскимосом, чем со стариками, которые всегда попадают под артиллерийский обстрел. Пока мы вместе, мне не так страшно». Теперь могу сказать, что, возможно, он испытывал угрызения совести из-за детей, которых, солгав, признал своими. Таков уж он был со всем своим образом мыслей.
Я не стану распространяться, как жила все эти ужасные годы, наверное, вы испытывали те же страхи. Весь мой день, если я не занималась детьми, состоял из ожидания. Ожидания письма, ожидания сообщения, ожидания следующего дня, чтобы снова ждать. Не любивший писать письма, потому что боялся показаться смешным, Бенжамен не оставлял меня надолго без весточки, все зависело от расторопности почты. Я уже сказала, что он не любил писать о войне, но чем больше она затягивалась, тем больше я ощущала, как он печален и угнетен. Все свои надежды он связывал с Эскимосом. Так я узнала его настоящее имя: «Вчера мы ходили с Клебером в армейский театр и здорово повеселились», «Кончаю, долг повелевает присоединиться к Клеберу в карточной игре с двумя нерасторопными гранатометчиками», «Не забудь прислать со следующей посылкой пачку табака для Клебера, он все время держит в клюве трубку», «Клебер узнал, что скоро нам дадут увольнение».
Увольнение. Это слово повторялось не раз. Первое увольнение Бенжамен получил после боев под Артуа в конце июля 1915 года. Почти день в день прошел год, как его не было дома. Мало сказать, что он переменился. Он был сам не свой. То не скупился на нежности к детям, а то кричал на них за то, что они шумят. Прикончив во время еды целую бутылку вина, долго молчал. Он почти не пил до войны, теперь же ему нужна была бутылка в обед и бутылка в ужин. Как-то на неделе он сходил в свою мастерскую, вернулся за полночь, пошатываясь, от него пахло вином. Я уложила детей и в тот вечер впервые увидела его плачущим. Эта война засела ему в печенку, он боялся ее, как будто предчувствовал, что, если что-нибудь не предпримет, не вернется домой.
На другой день, протрезвев и обняв меня, он сказал: «Не сердись. Как и все там, я привык пить, это единственная; возможность не терять силы. Никогда бы не поверил, что стану таким».
А потом уехал. Письма приходили одно печальнее другого. Я узнала, что их полк участвовал в осенних боях в Шампани и в марте 1916 года под Верденом. В увольнение он приехал, помнится, в одну из апрельских суббот. Казался еще более худым и бледным, чем всегда. И в глазах застыла смерть, да, уже смерть. Не пил. Делал усилие, чтобы не забывать о детях, которые росли без него, но те быстро его утомляли. Лежа в постели и не проявляя ко мне никакого мужского интереса, он сказал в темноте: «Эта война никогда не кончится. Немцы сдохнут, и мы тоже. Надо видеть, как сражаются англичане, чтобы понять, что такое настоящая храбрость. Но одной храбрости недостаточно, ни их, ни нашей, ни бошей. Мы увязли в этой войне, как в болоте. Она никогда не кончится». А в другую ночь, прижимая к себе, произнес: «Если я дезертирую, они схватят меня. Нам нужен шестой ребенок. Если есть шестеро детей, можно ехать домой». И после долгого молчания спросил: «Тебе понятно?»