Наследие Грозного - Жданов Лев Григорьевич. Страница 15
Этого больше всего не прощали ему окружающие, завистливые, ленивые, ограниченные бояре, которые по себе судили и Годунова и говорили, что только одними преступлениями и кознями удалось ему то, к чему стремились многие из них… Ум правителя, его труды и навык государственный сводили на нет.
При таких предзнаменованиях воцарился Борис.
Память о Димитрии Углицком за семь лет не могла изгладиться в народе. Почти все желали чуда, желали, чтобы этот царевич был жив… Чего горячо желаем, то иногда и мерещится… А что мерещится, чуется, – то и сбывается порою, хотя очень редко…
Поэтому возможно, что к концу первого же года царствования Годунова сам собою в разных местах мог народиться зловещий для царя слух о воскресшем из мертвых Димитрии-царевиче…
Но, во всяком случае, очень и очень многие люди, только охраняя свою безопасность, старались тайно сеять такие вести…
Сидя за рубежом, обеспеченный и от приставов, и от доносчиков годуновских Михаил Головин первый стал разглашать опасный слух… Его подхватили, – а там и пошло…
В игру сейчас же вмешалось католическое высшее духовенство, как будет видно дальше.
Но пока – затрепетали тысячи грудей, услыхав радостную, хотя и невероятную, чудесную весть:
– Царевич Димитрий жив! Объявится скоро и на Москву пойдет, у душегубца Годунова трон и царство отбирать…
Около месяца спустя после ухода из Москвы двух друзей: диакона патриаршего монастыря и неведомого сироты-переписчика, юного послушника той же обители, – Иову донесли об исчезновении двух человек, состоявших в его свите.
– Писец просился-де, послушник, в Старицу, к родне. А Гришка-диакон и раней, бывало, гуливал… А тут, сказывают, с первым за дружку пошел… Как дружки они…
Этим докладом подневольные люди хотели снять с себя ответственность на всякий случай… А сами они знали, что оба приятеля уже далеко, в Киеве самом, если не дальше.
Сначала Иов не обратил внимания на доклад. Бродячие иноки были заурядным явлением тогдашней жизни. Пришли к нему случайно, неведомо как, побыли, послужили, а там – и ушли в иное место, когда поманила их мечта…
Только позже, когда до Иова докатился опасный слух о царевиче, – он насторожился и тоже, как человек «подневольный», оберегая себя и друга-царя, поспешил с сообщением к Борису, которого милость и сила возвеличили безличного старика, бывшего владыку Ростовского, в достоинство первого из князей российской церкви.
Был конец 1599 года.
Когда Иов вошел к Борису, тот сидел мрачный, с горящими глазами и, едва ответив на обычный привет, показал столбец, измятый, скомканный в сильных, судорожно стиснутых пальцах:
– Слыхал, отче! Чем промышлять вороги наши стали? Лежебоки все эти, козней строители лукавые, недруги земли и царства погубители! Романовы с Нагими, Бельские с Трубецкими да с Шереметевыми… Шуйские, главные всему заводчики, с Сабуровыми да с Куракиными… Вся эта орда несытая, московские захребетники, дворовые приживальщики! Другие – лямку тяни, а им – пеночки сымать! Что удумали! Как царство замутить хотят… Слухи воровские пускают… Слыхал, чаю, о них?
– Нет, государь, о чем сказывать изволишь, невдомек мне, – слукавил осторожный старик.
Этим он показал, что слухи еще очень слабы, если не дошли до него, до патриарха Московского. Да и с себя снимал ответственность за то, что вовремя не сообщил об уходе двух своих слуг.
Почему-то вдруг подумалось теперь Иову, что между слухами и этим бегством есть какая-то несомненная, хотя бы и отдаленная, связь.
– Ладно, добро… Пусть сеют ветер… На голову свою! Бурею крыши с ихних же палат высоких, а то… и головы с плеч снесет… Милостив я был доселе… Прощал, дарил, не зря сказал при венчанье, что последнюю рубаху снять готов, только бы люди в моем царстве нужды да зла не знали… Они мешать желают в этом… Так я мозги ихние, тупые, лукавые, с придорожного грязью смешаю! Царя Ивана припомню для них. Да гляди, не так слепо стану разить. По выбору… Да пытать велю, похитрее Малюты… Положу над водою – и жаждой заморю. Детей ихних…
Тут вдруг Борис остановился, вспомнил о своих детях и огромным усилием воли укротил порыв.
– Пусть же берегутся нам вредить и губить царство! Землею всею, Богом избран я. На Бога идут. Он их и покарает… С чем ты, святый отче, припожаловал? С добром али с худом? Что-то лицо у тебя великопостное, хоша и не та пора сейчас?
– Так, повидать тебя пожелалось, а тут заодно вести, говоришь ты, пришли. Какие, государь, сын мой возлюбленный?
– Про Димитрия, про царенка Углицкого… Неведомой женки седьмой, женищи незаконной беззаконное дите. И жив бы он был, – не царевич, не трону наследник. Мало ль их таких, у государей, бывает? Всех и на трон сажать? Места не станет… А умер, допустил Господь, сам себе конец положил, – и буде. О чем толковать? Нет, вишь! Оживить мертвеца надумали, из могилы поднять хотят. Не умер-де. Другого-де убили злодеи подосланные. А кому подсылать надо было, а?
– Вестимо, некому было, государь, чадо мое. Ясное дело: не нужен и не страшен был ни для кого мальчонка, седьмой жены сын.
– Ну вот, дело говоришь, отче! А они… У-у, треклятые… «Жив Димитрий…» Слыхал?
– Да что ты! Да неужто! Творец Небесный. Вот она злоба диавола! О-ох…
– Да, диаволы, верно, отче-владыко святый… Диаволы! Мертвецом пугать задумали. Поиспужаю я их… живыми палачами… Ну да ладно… Так про что ты, владыко?
– Да дело и пустое вовсе! Был диакон у меня на подворье, лядащий человечина. Грамотей только бойкий. А иные сказывали – и чернокнижьем не брезговал. Да я не верю. Нет того дела, милостию Божией, у нас на Москве. И раньше, бывало, загуливал он. Пропадал на время.
– Ну, ну, что же? Не тяни, отче.
– А ныне – и вовсе сгинул.
– Молодой, старый? – словно соображая что-то новое, важное, спросил быстро Борис.
– Так, середних лет. Тридцать два либо тридцать три ему… за тридцать, скажем. Не более. А в Старицу к родне отпросился он, сказывают. Я там расспросы завел: сказывают, не было их там и не приходили вовсе они.
– Они?! Кто еще там «они»?
– Да с ним, с диаконом, с Гришкой с Отрепьевым, паренек еще увязался. Писцом у меня сидел. Больно четко да скоро писать был мастак. Вот и он за тем, за Гришкой, увязался. Обоих нет… Поискать бы не велишь ли… про всяк случай…
– Он, за тем! Парнишко, говоришь? А велик ли?
– Годов семнадцать, поди, или больше годком… На возрасте парнишко. Смышленый такой…
– Звать как? Собою каков?
– Димитрием звать, Сиротою… Крепкой такой… лицо широкое, прият… Да что с тобой, государь? Григорь Васильич, дохтура зови… Что с государем?
Григорий Годунов, бывший тут же, сам уже кинулся за дверь, испугавшись того, что стало с царем.
Вскочив с кресла, Борис взмахнул руками, ухватился за ворот рубахи и разорвал его, как будто воздуху не стало в покое. Лицо его приняло багрово-синеватый оттенок, глаза выкатились из орбит, побелелые сразу, пересохшие губы ловили воздух, судорожно раскрываясь и сжимаясь. Глухой удушливый хрип послышался из груди, которая поднялась высоко и не могла никак опуститься, заработать с обычной силой и ритмом.
Несколько мгновений продолжалось это, затем грудь стала порывисто дышать, лицо потеряло свой ужасный мертвенный оттенок, глаза снова вошли в орбиты.
Когда Григорий Годунов вошел обратно со Щелкаловым, не ожидая доктора, за которым послали людей, – царь махнул им рукой.
– Не зови никого… не надо… Бывает со мной. Удушье мое обычное… Пустое.
Хриплый, усталый голос Бориса звучал так странно. Он избегал встретиться взглядом с окружающими, как будто поднялись в нем воспоминания о каком-то постыдном, никому не ведомом, полузабытом деле, совершенном в прошлом и не искупленном еще.
– Добро, владыко святый… Мы тут подумаем. Звать как… тово… парнишку? Ты сказывал, кажись? Да не расслышал я… Кровь в голову вступила. Прозванье его какое? Знать нам надобно.
– Звать? А вот невдомек, верно ли сам я памятую? Так, был… самый невидный паренек. Твердо и не вспомню… Мишка ли? Митька ли? Митька и есть. А прозванье? Да Сирота! Так прозванье одно и было ему – Сирота.