Последний фаворит (Екатерина II и Зубов) - Жданов Лев Григорьевич. Страница 17
Неожиданная картина сверкнула перед его глазами.
То, о чем он думал как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, в звуках, в красках.
И Зубов полным, звучным голосом заговорил, повторяя уже сказанную фразу:
– Видится мне высокая скала. Полмира видно с нее. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвется. Мир весь видеть хочет. Людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…
– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
– И вдруг…
Снова невольную легкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение все больше охватывает его.
– Вдруг… Что же?
– Потемнело небо надо мною… шум несется… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простерлись… И спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвел… И уж не знаю, как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная, возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как, должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… вот-вот разорвется… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
– И… что же ответила она?
– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила. Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь… Прильнул… Охватил ее шею руками… Не оторвать уж меня… Скорее жизнь вырвать можно… Так и во сне вижу… И взмыла она… Орлица моя гордая, царственная… И понесла меня… Что уж тут стало со мною… Сказать, выразить не умею…
Зубов умолк, отирая пот с высокого белого лба, выступивший от непривычного волнения.
– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина. – Верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство мое, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моем лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдете защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идем, Леди… Том.
Кивнув еще головой, своей упругой, твердой походкой вышла из комнаты Екатерина, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая легкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку…
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Веселая, довольная возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить ее позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землею, когда Зубов вышел отсюда, чтобы обойти и проверить караулы.
Дождливо и пасмурно было на другой день с утра.
Как приговоренный к смерти, появился в приемной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черед.
Посерелое, бледное лицо, опустившиеся, за два дня исхудалые щеки и неверная походка сразу выдавали, что перенес в это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни ее доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всем, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на нее в благоприятном смысле.
В приемной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждет? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Што?
– Ничего сказать не умею. Што вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду все шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, все по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберешь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
– Ну, извини, Захарушка… Вот понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне все же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли?
– Что?
– Этто – табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым потаенным крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей. Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержица, если там какой-нибудь секретаришка ее приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… слова ее прерывать…» Да, этого, сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою… еще такого не бывало. Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаете, государь мой! Со мною немало лет проработав – и не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тетушка моя… либо Великий Петр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в свое оправдание, а? Говорите же. Трясется, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом, как есть, виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за это вот возьмите. За то, что не побоялись моей пользы ради себя под ответ подвести.
Красивая рука протянулась к пораженному секретарю с золотой, осыпанной бриллиантами, украшенной ее портретом табакеркой, из которой государыня нюхала почти все время, пока читала грозную, притворную наполовину отповедь Храповицкому.
– М-мне?! Мне! Мм-мма… Матушка ты моя…