Потерянный дом, или Разговоры с милордом - Житинский Александр Николаевич. Страница 12
– Я не... А впрочем... – Демилле запутался.
Хозяин изогнулся и вытянул из-за спинки кресла наполовину опорожненную бутылку «Каберне». Не говоря более ни слова, он извлек откуда-то стакан и чашку с отбитой ручкой, а затем разлил вино.
– Будем знакомы, – сказал он, приподнимая чашку за крохотный отросток ручки и глядя в глаза Евгению Викторовичу. – Борис Каретников.
– Евгений, – кивнул Демилле, приподымая стакан.
Фамилию свою Евгений Викторович называть не любил, во избежание недоразумений: как? простите, не расслышал?.. Демилев? Деми... что? и т. п.
Они выпили. Каретников, несмотря на то, что пил из чашки, да еще с обломком вместо ручки, держался исключительно элегантно и современно, на столике французская газета – курточка-то по виду американская! – меньше всего к ночному знакомцу подходило слово «сторож», хотя он был именно им.
Не зная, о чем бы потолковать с молодым человеком, Демилле задал довольно дурацкий вопрос:
– У вас здесь машина стоит?
– Разве я похож на человека, у которого может быть личный автомобиль? – возразил Каретников. – Я просто имею честь охранять эту стоянку.
– Странно... – пробормотал Демилле. – Я никак не мог предположить... Эта газета, – он указал на «Фигаро», отчего Каретников сразу приободрился и выпятил слегка грудь.
– Странно, вы говорите? – начал он с риторического вопроса. – Действительно, странно, когда человек, владеющий пятью иностранными языками, из них тремя – в совершенстве, работает ночным сторожем. Вы это хотели сказать?
– М-мм, – Демилле пожал плечами, ибо ничего такого сказать не хотел.
А в Каретникове будто открылся клапан (один из тех, милорд), а может быть, душа в ночных бдениях истосковалась по собеседнику, но он сразу высыпал на Демилле пригоршню круглых, хорошо обкатанных слов, из которых явствовало, что Каретников – не просто ночной сторож, а ночной сторож из принципиальных соображений, поскольку не в силах найти работу, где мог бы применить знание всех пяти языков (один из них был турецкий), а размениваться на меньшее количество языков ему не хотелось. На этой почве у Бориса Каретникова – наметились разногласия с системой.
– С какой системой?
– О, вы задали сложный вопрос, милорд. Он требует анализа.
Не успеваем мы переступить порог этого лучшего из миров, как сталкиваемся с огромным количеством систем, которые по отношению к нам являются внутренними, внешними или умозрительными.
Классификация моя, милорд!
...Например, сердечно-сосудистая система нашего тела есть система внутренняя, тогда как система пивных ларьков Петроградской стороны, из которой – я говорю и о системе, и о стороне – несколько часов назад был буквально вырван один элемент с честнейшей тетей Зоей, – есть система внешняя. Это каждому понятно. Но что такое система умозрительная?
Под умозрительной системой я понимаю плод усилий нашего разума, стремящегося связать воедино набор внешне разнородных предметов, фактов или явлений с тем, чтобы вывести общие свойства этого набора и, окрестив последний системой, попытаться предсказать или исследовать законы, ею управляющие. В памяти сразу же всплывает Периодическая система элементов Менделеева, существующая лишь в нашем воображении, равно как и система единиц измерения физических величин, и системы стихосложения, и философские системы, и система «дубль-ве», и денежная система (уж она-то наверняка существует только в нашем воображении!), и новая система планирования и экономического стимулирования, и даже система «счастливых» трамвайных билетов.
Все это системы умозрительные.
И лишь одна система никак не укладывается в рамки моей классификации, которой суждено сыграть выдающуюся роль в науке и перевернуть взгляды философов, поэтов и системотехников. Она является одновременно внутренней, внешней и умозрительной.
Эта система – государственная.
– Тсс! Да вы что?.. В своем уме? Нет, если так будет продолжаться, то я слагаю с себя... Зачем мне лишние неприятности? Мне и так досталось в свое время! Я хочу дожить свое бессмертие спокойно.
– Да вы никак испугались, милорд?
– Ни капельки! Однако должен вам напомнить, сударь, что я никогда не затрагивал королевской власти. Всякая власть – от Бога. Мне хватало ослов поблизости – стоило лишь протянуть руку, и я натыкался на уши. Но зачем же трогать королеву?
– При чем здесь королева?
– Ах, вы меня прекрасно понимаете...
– Допустим... Но разве я сказал что-либо предосудительное о государственной системе? Я даже не назвал конкретное государство.
– Не считайте меня идиотом. Вы что – живете на Канарских островах? Или в республике Чад? Или в Новой Каледонии?.. Вы живете здесь, и каждое ваше слово насчет любого государства – даже Лапуту, даже Бризании – будет отнесено сюда.
– Но я, ей-Богу, ничего плохого еще не сказал.
– Как вы любите, сударь, прикидываться простачком! Вы уже сказали, что государственная система является одновременно внутренней, внешней и умозрительной. Даже если вы этим ограничитесь, то, предоставив любому разумному человеку право поразмыслить над вашим определением, вы неминуемо натолкнете его на вывод о том, что:
а) государственная система является внешней, потому что противостоит индивидууму и подавляет его свободу;
б) она является внутренней, потому что страх перед государственной машиной заложен на уровне инстинкта;
в) наконец, она умозрительна, потому что не отражает ничего реального, потому что она – фикция, игра воображения, к тому же – не нашего.
Вам достаточно?
– Достаточно, милорд. Я поражен вашей казуистикой. Таким способом можно извратить любое суждение.
– Дорогой мой, я старше вас на двести с лишним лет... Не трогайте государство, прошу вас. Что у вас – мало забот помимо него? Я вам больше скажу: литература не для этого... Свифт мне недавно признался: «На кой черт я воевал с государством? У меня был прекрасный парень – этот Гулливер – а я, вместо того чтобы дать ему насладиться жизнью, любовью и детьми, заставил беднягу таскаться по разным Лилипутиям, Бробдингнегам и Лапуту, описывать их государственность и показывать фиги доброй старой Англии. Зачем? Ничего не понимаю!» Так сказал мне Свифт.
Друг мой, плюньте на государство!
– Ох, мистер Стерн, как бы оно не плюнуло на меня!.. Но все же я, боясь показаться назойливым, объяснюсь по поводу тройственной природы государственной системы...
– Ну, как знаете. Я вас предупредил.
– Итак, государственная система безусловно является внешней по отношению к отдельному человеку. Ее установили без него, не спрашивая его и не интересуясь – как она ему понравится. Для отдельного гражданина государственная система – такая же объективная данность, как гора Джомолунгма (или Монблан – это чуточку ближе к вам, милорд).
Но она же является внутренней, потому что государственность впитывается с молоком матери. Однако я решительно не приемлю тезис о страхе. Внутреннее чувство от заложенной в нас государственной системы значительно сложнее. Это и восторг, и гордость, и уверенность (совокупность чего называют патриотизмом – не совсем, впрочем, правильно); и обида, и страх, и недоумение (это чаще всего именуется обывательским брюзжанием); и горечь, и стыд, и умиление, и надежда видеть свое государство сильным и сплоченным – и отчаяние.
Внутренняя государственная система стала как бы частью нашей нервной системы – и значительной! Мы так тонко чувствуем, что можно и чего нельзя в нашем государстве, что иностранцы, милорд, изумляются! Чувство это принадлежит к разряду безошибочных.
Я предлагаю мысленный эксперимент. Нужно подойти к первому попавшемуся прохожему и прочитать ему страницу текста (прозы, поэзии, публицистики), после чего спросить: возможно ли это опубликовать в нашей прессе? Ответ будет правильный, я готов побиться об заклад.
– Что же это доказывает?
– А это доказывает, милорд, что мы все мыслим государственно, мы легко становимся на точку зрения государства, мы знаем, как оно относится к той или иной проблеме. Внутренний цензор, о котором так любят рассуждать господа литераторы, на самом деле не является их собственностью. Он сидит в каждом из нас. Мы отлично знаем – что следует говорить на трибуне, а что можно сказать в семейном кругу. Мы возмущаемся писанными под копирку выступлениями трудящихся по телевидению, но позови нас туда завтра, вложи в руки текст и поставь перед камерой, – и мы с искренним чувством прочитаем его в микрофон, потому что станем в тот момент частицей системы.