Снюсь - Житинский Александр Николаевич. Страница 20

— Я не хочу вас зачеркивать, но будьте скромнее. Ради Бога, чуть-чуть скромнее! Не считайте нас чернью. Еще Пушкин!.. «В разврате каменейте смело, не оживит вас лиры глас!» Ах-ах-ах!.. А сам?.. Ваша тоскующая лира, ваша так называемая любовь в тысячу раз лживей моего невинного хобби. — Он с грохотом выдернул ящик из своей коллекции и высыпал содержимое на ковер. Пакеты заскользили один по другому, приятно шурша. Он указал на эту кучу широким жестом и продолжал: — Ни одна из них не чувствовала себя оскорбленной или обманутой! Ни одна! Потому что я не обещал вечную любовь, как это принято у вас, чтобы через две недели разочароваться и сбежать. Я давал то, что мог, и брал, что давали. Поверь, все они довольны! Все! — И он пнул ногой шевелящуюся кучу пакетов.

— А ведь вы могли быть действительно полезны. Ну скажи: чего ты добился своим дурацким сном? Испортил мне настроение, только и всего! И каждый раз, когда кто-нибудь из вашей компании тычет мне в нос смертью, одиночеством, старостью, болезнями, угрызениями совести, — у меня лишь портится настроение. Ненадолго, конечно, потому что надо работать! А старость, смерть и одиночество остаются себе, как были, в целости и сохранности. Тогда зачем этот мазохизм?.. Не лучше ли способствовать нашему отдыху, развлекать нас, расширять наш кругозор, давать недостающие и приятные ощущения? Тебе не будет цены! Хочешь жить, как король? С твоим даром ты можешь устроиться так, что любой мясник тебе позавидует. Любой официант, любой парикмахер! Я сейчас могу дать тебе телефоны людей, которых по ночам мучают кошмары. Играй им колыбельные — и ты будешь как сыр в масле кататься!

— Ты думаешь, что от тебя останется больше, чем это? — Он сгреб пакеты с ковра и подбросил их в воздух. Они снова упали. — От тебя и этого не останется! Так, какой-то мираж, воспоминание, несколько удачных снов. То ли дождик, то ли снег, то ли было, то ли нет…

А одинок ты будешь в старости не меньше меня. Я хоть почитаю этикеточки да вспомню каждую, все прелести. Вон их сколько! До смерти хватит, слышишь?! — крикнул он.

Я был раздавлен и уничтожен.

Приятеля моего нельзя было назвать дураком. В том-то и дело, что слова его были во многом справедливы. Получалось, что я — со всеми своими идеями и идеалами, болью и тоской — не нужен людям. Мне еще раз было предложено «шевелить листики», только другими словами: то есть развлекать, смешить, сглаживать углы, вызывать приятные эмоции…

Но как же мне быть? Ведь я только что убедился, что этот путь — по крайней мере, для меня — ведет в никуда, к потере моей проклятой и нежно любимой способности сниться.

Я знал, что ничем другим заняться уже не смогу. Я умел только это. Я листал записные книжки, перебирая имена старых друзей и приятелей, и думал — кому бы присниться? И как, черт побери?!

Несколько дней я чувствовал жуткое одиночество.

Одиночество — страшная штука.

Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, — один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.

Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а только если ты сам кого-то любишь.

Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, — и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его, хоть ненадолго, — и ваше одиночество пройдет.

Она ворвалась ко мне, как фурия, напомнив какую-то давнюю сцену из детективного сна с ее участием. Как она разыскала меня в Москве — до сих пор не понимаю!

— Предатель! — крикнула она, распахнув дверь и вырастая на пороге в длинном кожаном пальто и с сумочкой на ремешке.

Я лежал на тахте — небритый, голодный и равнодушный.

«Регина… — только и успел подумать я. — Господи, Регина!»

Она шагнула в комнату (за ее спиной в полумраке прихожей я разглядел испуганное лицо моего приятеля) и хлопнула дверью так, что вздрогнул воздух.

— Встань! — заорала она голосом фельдфебеля. — Встань! К тебе пришла женщина, ренегат!

Я вяло поднялся с тахты и предстал перед нею в сером свалявшемся свитере, трикотажных тренировочных брюках и шлепанцах. Регина обошла меня, как музейный экспонат, как какую-нибудь скульптуру, удовлетворенно оглядывая с ног до головы.

— Хорош! — заключила она. — Можешь сесть.

Я так же вяло опустился обратно на тахту.

Робко приоткрылась дверь, из-за нее показалась голова приятеля.

— Может быть, желаете кофе? — спросил он, с любопытством оглядывая Регину.

— Я желаю, чтобы вы оставили нас в покое! — отрезала она.

Голова исчезла.

Не знаю — почему, но во мне есть нечто такое, что позволяет окружающим учить меня жить. Всем кажется, что без надлежащего руководства я просто пропаду. Виною тут моя привычка сомневаться в себе, а также в некоторых истинах, которые считаются непогрешимыми. Однако сомнение и несамостоятельность — разные вещи. И я не понимаю, по какому праву меня все время поучают.

Вот и сейчас, едва опомнившись от воспитательного монолога своего приятеля, я попал под критику Регины.

— Ну, конечно! — говорила она с сарказмом. — Нам подай все на тарелочке с голубой каемочкой. Сначала создай условия, а потом мы, может быть, потворим. Только чтоб нам непременно сказали спасибо, чтобы дыхание у всех перехватывало от благодарности. Как же! Маэстро снизошел! А этого вот не хочешь! — Она вдруг резко выбросила вперед фигу, из которой торчал острый рубиновый ноготь большого пальца. — Таких слюнтяев я перевидала достаточно, будь спокоен! Если ты не умеешь донести свой дар до людей — через не могу, через борьбу, непонимание, непризнание, зависть, клевету, через стиснув зубы, — у тебя нет таланта.

Твоя свобода, и творческая в том числе, — говорила она, — зависит от того, как скоро ты поймешь, что талант не принадлежит тебе. Твоему дарованию досталась не лучшая человеческая оболочка. Она ленива, слабохарактерна и слабонервна. Чем скорее ты подчинишь всего себя своему делу, тем свободнее и счастливее будешь жить. Ведь ты не живешь, а мучаешься! А все потому, что еще не осознал себя инструментом, дудкой Господа Бога!

— Вы уж скажете — «Господа Бога»… — возразил я.

— Да-да! Ты ни разу не осмелился назвать себя художником. Не вслух, упаси Боже, я сама не терплю эту неопрятную шушеру — «художников» на словах. «В моей творческой лаборатории!» — передразнила она кого-то, неизвестного мне. — Ты не осмелился назвать себя художником внутри. Про себя. А знаешь — почему? Думаешь, я скажу — от скромности?.. Нет. От боязни ответственности. Осознать себя художником — это значит осознать ответственность. Значит, халтурить уже нельзя, лениться нельзя, кое-как — нельзя, бездумно — нельзя! Понял?! А ты хотел так — играючи, шутя. Мол, я не я, и песня не моя!

Я разозлился. Она попала в самую точку.

— Почему же вы тогда ставили мне палки в колеса? Почему не давали делать то, что мне хотелось? Почему запрещали сюжеты? — закричал я, вскакивая.

— Дурашка… — улыбнулась она. — Тебя нужно разозлить. Все правильно… Я тридцать лет отдала искусству, — значительно произнесла Регина, — и понимаю, что хорошо и что плохо.

Она рассказала, что Петров с Яной нашли себе нового партнера, из молодых. Он основательно изучил мою методику, его сны эффектны и прекрасно выстроены. Они показывают программу, посвященную спорту.

— Это красиво, но… — Регина пошевелила пальцами и скривила губы. — Если хочешь, я дам тебе несколько студий, будешь учить молодежь, ставить с ними коллективные сны…

— Не знаю… — пожал плечами я.

— Ну, как хочешь! — снова рассердилась Регина. — Я сказала все. Вот, возьми…

С этими словами она вынула из сумочки пакет и положила на стол. Затем сухо кивнула мне и вышла из комнаты. Я слышал, как она обменялась двумя словами с хозяином квартиры, потом хлопнула дверь.