Древняя Земля - Жулавский Ежи. Страница 47
— Он — обманщик!
Аза вскочила. Сперва она хотела позвонить прислуге, позвать Яцека, потребовать, чтобы этого человека посадили в тюрьму, не позволяли ему называться чужим именем.
Аза стояла в нерешительности.
И все же, возможно ли такое, чтобы она не узнала его, приняла его за другого? Да и может ли кто-то быть так на него похож?
Аза прикрыла глаза, и тотчас же перед нею возникла сцена, произошедшая так давно, что стала уже почти что сном, и однако же бесконечно живая и выразительная…
Некогда — двадцать лет тому — у Серато возникали сумасбродные фантазии. Бывало, ему слали телеграммы, умоляли дать концерт в первоклассном театре, об этом ходатайствовали сановники, артисты, его друзья, но он отказывался, хотя ему сулили золотые горы. А иногда выступал в совершенно неожиданных местах, и никому в голову не могло прийти, что он снизойдет до них; ему приходила шальная мысль, и какая-нибудь придорожная гостиница превращалась в концертный зал. А случалось, он, словно бродячий скрипач, уходил со своей скрипкой по пыльному проселку, увлекая за собой из города толпы почитателей.
Аза, в ту пору еще маленькая девочка, служила в цирке и слышала о нем от циркачей, которые произносили его имя со странным трепетом в голосе, и ей часто снился волшебник-скрипач, что бродит по свету и как воплощение бога, как олицетворение божественного могущества ведет за собой толпы людей. Она даже не стремилась увидеть его, до такой степени живо он стоял перед ней в ее детских мечтаниях. Нередко, уставшая, сидя где-нибудь в темном углу, она рассказывала себе одну и ту же чудесную сказку:
— Вот он придет…
Это будет день, не похожий на другие, светлый и радостный, и он придет, возьмет ее за руку и уведет по дороге под радугами, стоящими на облаках, подобно воротам.
Он придет, обязательно придет! Освободит ее, несчастную маленькую Азу, от страшного клоуна, который хочет делать с ней мерзкое и грязное, уведет ее в луга, в поля, которые, говорят, раскинулись за городом, и там она будет слушать пение его скрипки и навсегда забудет про цирк и проволоку, на которой нужно танцевать, чтобы ее не били и чтобы зрители хлопали.
Аза горько улыбнулась, вспоминая эти наивные детские мечты. Она вовсе не была такой наивной и прекрасно понимала, что означают взгляды старых важных господ, сидевших в первых рядах кресел, взгляды, скользящие по ее худенькому обтянутому трико телу, и понимала, чего хочет от нее клоун.
И все-таки…
И все-таки в эти минуты, когда она предавалась тайным мечтам, преждевременный, жизнью вбиваемый в нее цинизм исчезал, опадал, как черепаший панцирь или лягушачья кожа, которую принуждена была носить в сказке принцесса. И она выходила из нее такой, какой, в сущности, еще оставалась в глубине души: ребенком, глядящим на мир изумленными глазами и мечтающим о светлых чудесах.
И он пришел. Действительно пришел в один прекрасный день, верней, в один прекрасный вечер. Она устала превыше всяких мер. Ей предстояло взбежать по наклонно натянутой проволоке на трамплин, прыгнуть с нее на качающуюся трапецию, потом на другую, на третью, вертеться, плясать в воздухе. Она разбежалась и на полпути сорвалась с проволоки, сильно ударившись боком. В зале раздались несколько испуганных вскриков, но их тут же заглушили голоса недовольных зрителей. Шпрехшталмейстер подбежал к ней, убедился, что она цела, не разбилась, зло сверкнул глазами и шепнул:
— Разбегайся, скотина!
— Я боюсь! — прошептала она, охваченная внезапным страхом.
— Разбегайся! — еще грознее прошипел он.
Дрожа всем телом, она покорно отступила на несколько шагов. Подпрыгнула, и вдруг — словно некая незримая сила остановила ее перед самой проволокой.
— Боюсь, — почти уже плача, прошептала она. — Страшно.
Зал уже начал терять терпение. Афиши обещали в этот вечер «небывалый, единственный в своем роде номер, неподражаемую воздушную принцессу, летающую фею», и вот эта фея стояла перепуганная, растерянная, с покрасневшими веками и дрожащими от сдерживаемого плача детскими губами.
— Жулики! — донеслось с задних рядов. — Гоните назад деньги! Кончай представление!
Безжалостная толпа, требующая за свои жалкие гроши развлечений, издевалась над ней, высмеивала, осыпала обидными прозвищами и непристойными словами.
— Разбегайся!
Словно сквозь сон она услышала полный сдерживаемой ярости голос шпрехшталмейстера. Собрав остатки решимости, отступила для разбега. В глазах у нее было темно, в ушах стоял невыносимый шум, ноги подгибались — она чувствовала, что свалится, не сможет пробежать по проволоке.
Она подпрыгнула, пробежала, зажмурив глаза, несколько шагов, и вдруг кто-то схватил ее за руку как раз тогда, когда она должна была ступить на проволоку.
Она открыла глаза. Перед нею стоял элегантно одетый мужчина с черными волнистыми волосами; он сжимал ее предплечье мягкой, но сильной, как сталь, ладонью.
— Подожди.
Она не успела ни удивиться, ни испугаться — ее переполнило блаженное, покойное ощущение: кто-то пришел защитить ее. Директор, побелевший от злобы, подлетел к спасителю, но не успел даже рта открыть: тот спокойным, не допускающим возражений тоном произнес:
— Дайте мне, пожалуйста, какую-нибудь скрипку.
— Серато! Серато! — гудело по всему амфитеатру. Серато! Она вскинула голову, жадно, с замиранием сердца вглядываясь в него.
Вот оно, исполнилась сказочная, заветная мечта: он пришел, возьмет ее за руку и уведет.
Нет, в ней происходило что-то иное, в чем в первый момент она не сумела дать себе отчета. Она чувствовала его сильные пальцы на своей обнаженной детской руке, а когда он скользнул мимолетным взглядом по ее лицу, ее бросило в жар, и сердце оборвалось. Ей захотелось заплакать, исчезнуть, растаять; хотелось, чтобы он смял ее своими руками или встал ей ногою на грудь, и одновременно хотелось убежать, спрятаться.
В цирке вдруг стало тихо-тихо. Она услышала какой-то неземной, чудесный звук, словно серебряный плач, и поразилась — откуда он?
Серато играл.
Теперь на нее никто не обращал внимания. Она присела на барьер и смотрела. Шум крови в ушах заглушал музыку; она только видела его белую руку со смычком, бритое лицо, опущенные веки и чуть приоткрытый рот с влажными кроваво-красными губами. Непонятная, странная дрожь пробегала по всему ее телу, и впервые в жизни она телом постигла, что в мире существуют поцелуи, объятья, что она — женщина.
В этот миг она перестала быть ребенком.
У нее закружилась голова, и какое-то мгновение все ее существо стало одним сплошным желанием — чувствовать на себе его глаза, его руки, его губы.
И вдруг она пришла в себя. Спокойно, почти вызывающе осмотрелась. Он — Серато — не глядел на нее. Захваченный потрясающей импровизацией, превративший в орудие чуда ординарную, поданную из оркестра скрипку, он, похоже, совершенно забыл о ее существовании и внезапной жалости, толкнувшей его на арену, чтобы спасти маленькую циркачку.
Он играл для себя, а люди слушали.
В цирке стояла поразительная тишина. Она обегала взглядом ряды — везде слушатели превратились в изваяния; одни пожирают скрипача взглядом, другие сидят, закрыв лицо руками, а кто-то уставился вдаль остекленевшими глазами, из которых бежала душа, чтобы колыхаться вместе с музыкой на воздушных волнах.
И вдруг Азу охватил гнев, что он сжалился над нею, а теперь даже не смотрит, и ревность, что он завладел зрителями, которые всегда аплодировали ей, и инстинктивная обезьянья злость. Даже не сообразив, что делает, она, когда струны скрипки чуть слышно, едва уловимо для слуха запели про какой-то удивительный, святой сон, пронзительно, по-циркачески вскрикнула, стремительно взбежала на проволоку и прыгнула на висящую несколькими метрами ниже трапецию.
Ее безумный прыжок тотчас же заметили и закричали, завопили, захлопали, стали показывать на нее пальцами. Никто уже не слушал скрипку Серато, все смотрели, как она перелетает, словно птица, с трапеции на трапецию.