Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста - Резник Семен Ефимович. Страница 12
В декабре 1864 года он ездил в Женеву, где участвовал в эмигрантском съезде, на котором, по мнению Б.П.Козмина, представлял «петербургские нелегальные кружки».
На съезде представители «молодой эмиграции» (среди них задавали тон Александр Серно-Соловьевич, Николай Утин, Павел Якоби) повели атаку на Герцена. Одно из их главных требований – превратить «Колокол» в общеэмигрантский орган, линия которого определялась бы большинством голосов. Герцен не соглашался; он считал, что молодыми людьми руководят не столько принципиальные расхождения с «Колоколом», сколько мелочное честолюбие.
«Им хочется играть роль, и они хотят нас употребить пьедесталом», – писал Александр Иванович Огареву, давая резкие и не всегда справедливые характеристики своим противникам.
Владимир Онуфриевич в связи со съездом упоминается им дважды. «Ков[алевский] гораздо лучше других», – писал он в одном случае и: «Я доказал им, до чего идет моя уступчивость, Л[угинин] и К[овалевск]ий дивились мне», – в другом.
Нетрудно заключить, что на съезде Владимир Онуфриевич взял сторону Герцена, а не Серно-Соловьевича и Якоби, так что добрые отношения его с Александром Ивановичем нисколько не омрачились. Это обстоятельство сыграло некоторую роль в издательских предприятиях Ковалевского, ибо Герцен познакомил его с известным естествоиспытателем и пропагандистом наук Карлом Фогтом.
Еще в сороковые годы Фогт выдвинулся как крупный зоолог, геолог и палеонтолог. Написанные им «Физиологические письма» обнаружили в нем дар увлекательного и непринужденного повествователя, благодаря чему он стал широко популярен. В событиях 1848 года Фогт принял столь деятельное участие, что его приговорили к смертной казни, от которой ученого спасло поспешное бегство из родного Гисена в Швейцарию; зато ореол мученика и борца придал дополнительный блеск его громкому имени. Враг всякой схоластики, обскурантизма, абстрактного умствования, Фогт видел в науке великую созидающую силу, которая преобразует жизнь человечества, сделает ее благополучной, гуманной и справедливой. При всей односторонности таких взглядов они были очень притягательны.
Одну из книг Фогта, «Зоологические очерки», Ковалевский уже издал в 1864 году. А теперь, воспользовавшись посредничеством Герцена, захотел вступить с ним в деловой контакт. Он просил немецкого ученого присылать ему все свои произведения в корректурах до их выхода в свет на языке оригинала и предложил по 60 франков за каждый присланный таким образом печатный лист. Расчет издателя был понятен: он платил известному автору, чтобы иметь возможность опережать будущих конкурентов. Фогт согласился, но выдвинул иные условия. Он «на корню» уступал Ковалевскому все, что напишет до конца своих дней, а от издателя требовал всего 12 тысяч франков (4 тысячи рублей), с выплатой их в течение двух лет.
– Для вас это более выгодно, потому что пишу я очень много, – заверил Фогт, заметив, по-видимому, что тот колеблется.
Они ударили по рукам.
А через год Владимир Онуфриевич слезно просил Герцена извиниться за него перед Фогтом. Оказывается, заключая ответственное соглашение, он рассчитывал получить ссуду на приобретение типографии. Но ссуды не выдали, и он оказался и без типографии, и без денег. Подробно излагая все это Герцену, Ковалевский хотел «оправдаться перед Фогтом, да […] и Вас облегчить от неприятного чувства, точно Вы привели к нему зимой какого-то мазурика, который обманул его».
Вот стиль издательской деятельности Владимира Онуфриевича! Неукротимая энергия, предприимчивость, деловая хватка самым невероятным образом уживались в нем с почти детской наивностью, граничившей с безответственным авантюризмом. Право же, людям, перед которыми он не мог выполнить взятых на себя обязательств, не становилось легче от сознания, что он не жулик, а только неумелый делец!..
Но труднее всех приходилось, конечно, самому Ковалевскому. Ожидаемые доходы и ссуды он вносил в свои коммерческие расчеты с такой уверенностью, как будто имел их в наличности. А так как где-то что-то неизбежно срывалось, то он всякий раз просчитывался в своих ожиданиях. Порой положение становилось настолько критическим, что Ковалевского даже изгоняли из нанимаемых им квартир, так как хозяева отчаивались получить с него плату. Сведения об одном таком «изгнании» сохранились в воспоминаниях Екатерины Ивановны Жуковской, жены публициста, печатавшегося в «Современнике» и дружившего с Ковалевским. Колоритно описывает она, как, уехав за границу и вернувшись раньше намеченного времени, Жуковские застали в своей квартире чьи-то чужие вещи, среди которых особенно много места занимал огромный ясеневый шкаф с разбитыми стеклами, доверху наполненный типографскими клише. Такие же клише оказались и на письменном столе в кабинете Жуковского, а в передней восседал паренек-рассыльный, от которого исходил «запах чичиковского Петрушки».
Оказалось, что Ковалевский, не имея, куда деться со своим громоздким имуществом и единственным «сотрудником», которого он, по всей вероятности, из жалости подкармливал, решил воспользоваться пустующей квартирой приятелей. А осуществив бесцеремонное вторжение, уехал за город, так что целых четыре дня Жуковским пришлось жить в полном хаосе, да еще поминутно вздрагивать от резких звонков в дверь и объясняться с раздраженными посетителями, «ведшими с ним (то есть с Ковалевским. – С.Р.) деловые сношения».
А сколько других, не зафиксированных мемуаристами историй случалось с Владимиром Онуфриевичем из-за хронического безденежья!
Дела с годами становились все более запутанными, и только благодаря удивительной ловкости, предприимчивости, изворотливости ему удавалось избегать окончательного банкротства.
У Зайцевых Ковалевский «имел стол», то есть, внося какую-то плату, ежедневно у них обедал. И потому невольно был вовлечен не только в литературные и общественные интересы Варфоломея Александровича, но и в семейные. А они концентрировались вокруг молоденькой сестры Зайцева Вареньки.
Яркая темноглазая блондинка, Варенька держалась независимо, одевалась и причесывалась «под нигилистку». Ее причастность к укрывательству И.И.Кельсиева не была тайной для полицейских властей. Дело разбиралось в сенате, но Варенька нисколько не пугалась: верных улик против нее не было, да она, как Машенька Михаэлис, готова была «пострадать».
Однако Варфоломей Александрович, на которого волевая Варенька имела большое влияние, и особенно их мать, Мария Федоровна, – скромная мягкосердечная женщина, до самозабвения преданная детям, сильно тревожились за Вареньку. Тем более что улики, которыми не располагало следствие, были известны ее отцу – «старомодному чиновнику, застрахованному от всяких новых понятий и способному к крутым „законным средствам“, как охарактеризовал его Шелгунов.
Отец, славу богу, оставил семью, но он не упускал случая напакостить бывшей жене и детям. Как на беду, Варенька, достигнув совершеннолетия, захотела получить отдельный «вид на жительство». И тут отец заявил, что она должна порвать с матерью, иначе он паспорта не выдаст. Варенька, конечно, вспылила, на что отец ответил угрозой донести на нее в III отделение… И старик не шутил. Он даже назначил день, когда отправится с доносом на собственную дочь.
Драма разыгралась на глазах Ковалевского и всколыхнула в нем волну горячего участия. Сознавая, что спасти Вареньку может только немедленное замужество, он заявил, что готов вступить с нею в фиктивный брак.
Готовность поддержать, прийти на помощь, – и не сочувствием только, но делом, – на протяжении всей жизни была доминирующей чертой в характере Владимира Онуфриевича. Сам он знал эту свою слабость и выговаривал за нее себе, когда предлагаемая им поддержка почему-либо оказывалась неуместной. Через несколько лет, узнав от брата, что Павел Якоби бедствует в Женеве, он предложил ему выгодную переводную работу, но натолкнулся на отказ, сопровождавшийся мелочными претензиями относительно каких-то семидесяти рублей.