Маятник Фуко - Эко Умберто. Страница 29
— От которых? — выпалил я и спохватился. — Простите, глупая шутка.
— Ничего не глупая. Сейчас я, конечно, знаю, от которых. Но это сейчас. А тогда, если честно? Можно промучиться всю жизнь из-за того, что не выбрал пусть даже ошибку, в ней хоть можно раскаиваться, — нет, из-за того, что не выбрал ничего не имел возможности доказать самому себе, что ошибку бы не выбрал… Я был потенциальным предателем. Какое право могу я иметь говорить об истине и писать о ней для других?
— Одну минуточку, — перебил я. — Потенциально вы могли стать Джеком Потрошителем. Этого вы не сделали. Невроз и больше ничего. Или ваши самообвинения основаны на конкретных уликах?
— Что может выступать уликой в подобном вопросе? Кстати о неврозах. У меня сегодня ужин с доктором Вагнером. Пойду на стоянку такси на площади Ла Скала. Идешь, Сандра?
— Доктор Вагнер? — повторил я, прощаясь сними. — Собственной персоной?
— Да, он в Милане на несколько дней, и я надеюсь получить у него что-нибудь неизданное для сборника статей.
Значит, уже в те времена Бельбо виделся с доктором Вагнером. Интересно — в тот ли вечер этот Вагнер (ударение на последнем слоге) провел свой бесплатный сеанс психоанализа, о котором не догадались ни один, ни другой. Тогда или в другой вечер — но он его провел.
В тот день Бельбо впервые заговорил о своем детстве в ***. Забавно, что эта сага о разных бегствах — почти что венчанных славой, ибо славно воспоминаемое, — встрепенулась в памяти в тот момент, когда он, вместе со мною, однако впереди меня и опять-таки бесславно, совершенно бесславно, снова предавался бегству.
16
После чего брат Стефан из Провзна, приведенный перед судьями, на вопрос, намерен ли он отстаивать свой орден, ответил, что не намерен, а магистры, если они намерены, пусть отстаивают, он же до ареста пробыл в ордене только девять месяцев.
Повести о других бегствах Бельбо, постыдных бегствах детства я нашел в недрах Абулафии. Позавчера вечером, сидя в перископе, я вспоминал эти рассказы, в черных потемках, наполненных цепочками шуршаний, поскрипываний, попискиваний, — а я ушептывал свой трепет: поспокойнее, это только трепотня, это музеи и библиотеки и старинные постройки так забалтываются по ночам, это старые шифоньеры покряхтывают, это рамы расседаются от предвечерней волглой стыни и облупливается штукатурка, по миллиметру за век — и позевывает кладка. Ты-то не побежишь, уговаривал я себя, ведь ты пришел, чтоб понять, что случилось с вечно бежавшим, решившим на этот раз не бежать — в безумии безрассудной (или безнадежной) отваги, — а шагнуть навстречу реальности — сколько раз он по трусости откладывал эту встречу!
Я убежал от полиции или опять от истории? Какая разница?! Я отправился на манифестацию, сделав моральный выбор, или снова хотел испытать себя Его Превосходительством Случаем? Ну хорошо, я упустил большие возможности, потому что они появлялись или слишком рано или слишком поздно, но вину за это несет ЗАГС. Я хотел очутиться на том лугу и стрелять, даже если бы я мог попасть в бабушку. Я не принял в этом участия не из-за трусости, а по причине своего возраста. Ладно с этим ясно. А случай с манифестацией? Это разница поколений: такой способ борьбы мне не нравится. Но я мог бы рискнуть, даже без энтузиазма, чтобы просто доказать, что там, на лугу, я смог бы сделать выбор. Есть ли смысл в том, чтобы избрать неподходящий случаи, зная наверняка, что когда-нибудь выпадет Случай счастливый? Кто знает, сколько было тех, которые поступили подобным образом, а сегодня примирились с позором. Ведь неподходящий случай — это отнюдь не счастливый Случай.
Можно ли считаться трусом, если мужество других кажется вам неадекватным пустяковым обстоятельствам? Вот когда мудрость делает человека трусом. Счастливый Случай не настигает тех, кто живет, поджидая удобного Случая и думая об этом. Случай чуют инстинктивно, даже не зная в тот момент, что это — Случай. Возможно, я однажды ухватил его и даже не догадался об этом? Можно ли чувствовать угрызения совести или считать себя трусом потому, что ты родился в плохом десятилетии? Отвечаю: ты чувствуешь себя трусом, потому что однажды ты струсил. А если и на этот раз я пропустил Случай, чувствуя его неадекватность?
Описать дом в ***, одинокий на холме среди виноградников — нельзя ли сказать «холм в виде женской груди»? — а дальше дорога, которая ведет за городок, к концу последней жилой улицы — или первой (это трудно выяснить, пока не определишь точку отсчета). Маленький беглец, который оставляет семейный кокон и попадает в щупальца путешествия, шагает по этой дороге, со страхом и завистью глядя на нее.
Тропинка была местом сборища компании с Тропинки. Деревенские мальчишки, грязные, крикливые. А я — слишком городской, и лучше держаться от них подальше. Но чтобы добраться до площади, киоска с газетами и писчебумажного магазина, избежав почти субтропического и малопривлекательного путешествия, надо было пройти через Канальчик. Так называлась бывшая бурная река, превратившаяся в зловонный сток, который протекал по самой бедной околице. Парни с Тропинки были маленькими джентльменами по сравнению с бандой с Канальчика. Ребята с Канальчика были по-настоящему грязны, жестоки и нищи.
Тот, кто относился к компании с Тропинки, не мог рассчитывать, что вернется с Канальчика целым и невредимым. Вначале я не знал, что был с Тропинки, я ведь только приехал, но те с Канальчика, сразу же навесили мне клеймо врага. Они увидели, что я иду через их владения, читая журнал для детей, и погнались за мной. Я побежал, продолжая читать, чтобы держать фасон, а они мчались за мной по пятам, бросая в меня булыжниками. Один камень попал в журнал. Я спас свою жизнь, но потерял журнал. А назавтра я решил вступить в банду с Тропинки.
Когда я предстал перед их синедрионом, меня встретили язвительным смехом. В те времена я был обладателем шевелюры, стоявшей дыбом и торчавшей во все стороны, как в рекламе карандашей фирмы «Пресбитеро». Образцом внешнего вида, который мне предлагали кино, общественное мнение и воскресные прогулки после мессы, были молодые люди в двубортных пиджаках с широкими плечами, с маленькими усиками и напомаженными волосами. В народе эта прическа называлась «мандолина». Я хотел такую же. Я покупал на рынке за сумму, смехотворную для биржи ценных бумаг, а для меня почти невообразимую, баночки с бриллиантином, напоминавшим по цвету мед, и часами смазывал им волосы, пока они не начинали лосниться, как свинцовое покрытие, как папская скуфья. Затем я натягивал на голову сеточку, чтобы уложить прическу. Шпана с Тропинки уже видела меня с этой сеточкой и осыпала ругательствами на своем оскорбительном диалекте, на котором я не разговаривал, хотя понимал его. В тот день, продержав дома два часа волосы под сеточкой, я снял ее, проверив великолепный эффект перед зеркалом, и отправился на встречу с теми, кому собирался дать клятву верности. Когда я уже приближался к ним, склеивающее действие бриллиантина закончилось и мои волосы начали медленно принимать вертикальное положение. Оборванцы с Тропинки были полны воодушевления; они окружили меня тесным кольцом, толкая при этом друг друга локтями. Я попросил принять меня в их компанию.
К несчастью, я говорил по-итальянски, а значит, был чужаком. Главарь банды, Мартинетта, который тогда мне показался огромным, как башня, подошел ко мне, перебирая босыми ногами. Моим испытанием были сто ударов ногой в зад. Вероятно, они хотели пробудить змея Кундалини. Я согласился и, опершись о стену, поддерживаемый с обеих сторон добровольными адъютантами главаря, получил сто ударов босой ногой. Мартинетти выполнил свою задачу хорошо: он бил сильно, натренированно. со знанием дела, не носком, а пяткой, чтобы не сломать пальцы. Бандиты хором считали на своем диалекте. Потом они решили запереть меня в клетке с кроликами, а сами тем временем вели переговоры на гортанном языке. Меня выпустили, когда я стал жаловаться на мурашек в ногах. Но я был горд тем, что с честью прошел обряд посвящения у дикарей. И сам превратился в скотину.