Племянник Рaмo - Дидро Дени. Страница 12

Бывают у нас и авторы из Комичесжой оперы, их актеры и актрисы, а еще чаще их антрепренеры Корби и Моэт, все люди изобретательные и весьма достойные.

Да, еще забыл упомянуть великих литературных критиков, всех этих писак из «Передового гонца», «Листка объявлений», «Литературного года», «"Литературного обо зревателя» и «Еженедельного критика».

Я. «Литературный год»! «Литературный обозреватель»! Да этого но может быть: они друг друга ненавидят.

Он. Верно. Но все нищие мирятся за общим котлом. Этот проклятый «Литературный обозреватель», – черт бы его унес, его и его писания! – этот нес, этот жалкий и жадный аббатишка, этот зловонный ростовщик – вот кто виновник моего несчастья. На нашем горизонте он показался вчера в первый раз, появился он в тот час, который всех нас заставляет выйти из наших берлог, – в час обеда. Счастлив тот из нас, у кого в дурную погоду найдется двадцать четыре су на извозчика. Бывает, что утром посмеешься над собратом, пришедшим по колено в грязи и промокшим до нитки, а вечером сам возвращаешься в таком виде. Был еще один – уж не помню, кто именно, – но несколько месяцев тому назад он здорово сцепился с шарманщиком-савояром, что обосновался у нашего подъезда; у них были финансовые расчеты; кредитор требовал уплаты долга, а должник оказался не при деньгах.

Но вот подается обед, с аббатом обходятся как с почетным гостем, его сажают на первое место. Я вхожу, замечаю его, говорю: «Как, аббат, вы на председательском месте? Что ж, сегодня так и быть, но завтра не взыщите, вы сядете на один прибор дальше, послезавтра еще на один, и так с прибора на прибор, то вправо, то влево, вы будете отодвигаться до тех пор, пока с того места, где однажды до вас сидел я, однажды после меня – Фрерон, однажды после Фрерона – Дора, однажды после Дора – Налиссо, вы наконец бесповоротно пересядете на место рядом со мной, таким же жалким пошляком, как и вы, который siedo sempre come un maestoso cazzo fra duoi coglioni».

Аббат, добрый малый, всегда благодушный, засмеялся; хозяйка дома, пораженная моим замечанием и верностью наблюдения, засмеялась; все сидящие справа и слева от аббата или отодвинутые им на один прибор засмеялись; смеются все, за исключением хозяина, а он сердится и говорит мне слова, которые не имели бы никакого значения, будь мы только вдвоем. «Рамо, вы наглец!» – «Это мне известно, и на этом основании вы приняли меня». – «Вы бездельник». – «Как и все». – «Вы нищий». – «Разве иначе я был бы тут?»-«Я вас прогоню!» – «После обеда я и сам удалюсь». – «Советую вам».

Стали обедать, зубы мои не отдыхали ни минуты. Я славно поел, вдоволь попил – ибо в конце концов это ничего не меняло: господин Желудок – персона, на которую я никогда не дулся, – и, покорившись своей участи, хотел уходить; столько народу слышало мои слова, что их надо было привести в исполнение. Довольно долго я бродил по комнатам, разыскивая мою трость и шляпу там, где их не было, и все еще рассчитывая, что хозяин разрешится новым потоком ругани, что кое-кто вступится за меня и что в конце концов мы, побранившись, помиримся. Я все вертелся, все вертелся – ведь у меня-то на душе тяжести не было, – но хозяин был мрачнее и грознее, чем Аполлон у Гомера, когда он мечет свои стрелы в греческое войско: он глубже, чем обычно, надвинул свой колпак и расхаживал взад и вперед, подперев кулаками подбородок. Мадемуазель подходит ко мне. «Да что же особенного случилось, сударыня? Разве я нынче был не такой, как всегда?»– «Вам придется уйти». – «Я уйду… Все же я перед ним не виноват». – «Простите: пригласили господина аббата, и…»– «Так это он перед собой и виноват, что пригласил аббата, а в то же время принимает меня и вместе со мной еще стольких бездельников. Я…»– «Ну полно, голубчик, надо попросить прощения у господина аббата». – «На что мне его прощение?» – «Да полно, все это уладится…»

Меня берут за руку, тащат к креслу аббата; я простираю руки, взираю на аббата в некотором изумлении, ибо кто же и когда же просил прощения у аббата? «Аббат, – говорю я ему, – аббат, все это, не правда ли, весело и смешно?» И тут я рассмеялся и аббат тоже. Итак, здесь меня простили, но еще надо было подступиться к тому, другому, а то, что мне предстояло ему сказать, было дело иного сорта. Не помню уж, как я начал мои извинения. «Милостивый государь, вот этот сумасброд…»– «Слишком уж давно я из-за него мучаюсь; я больше слышать не хочу о нем». – «Ему досадно…»– «Да и мне досадно». – «Этого с ним больше не случится». – «Чтобы любой прохвост…»

Уж не знаю, был ли это один из тех дней, когда он так не в духе, что даже сама мадемуазель боится подойти к нему и все старается смягчить, или, может быть, он плохо слышал то, что я говорил, или я плохо сказал, но получилось еще хуже. Ах, черт! Да разве он не понимает, что я – как ребенок и что бывают случаи, когда мне на все наплевать? И потом, да простит меня господь, неужели у меня не будет хоть маленькой передышки! И стальной паяц износился бы, если бы его с утра до вечера и с вечера до утра дергали за веревочку. Я должен разгонять их скуку – таково условие, но надо же и мне когда-нибудь позабавиться. Среди всей этой путаницы в голове у меня пронеслась роковая мысль, наполнившая меня высокомерием, мысль, вселившая в меня гордость и надменность, – мысль о том, что без меня им не обойтись, что я человек необходимый.

Я. Да, я тоже думаю, что вы им весьма полезны, но что вам они еще полезнее. Другого столь милого дома вам, пожалуй что, и не найти, а они взамен шута, которого им недостает, найдут сотню других.

Он. Сотню таких шутов, как я! Они попадаются вовсе не так часто, господин философ! Пошлые шуты – другое дело. От глупости требуется больше, чем от таланта или добродетели. Я в своей области редкость – да, большая редкость. Теперь, когда меня с ними нет, что они делают? Скучают зверски. Я неистощимый кладезь несуразностей. У меня каждую минуту готова была выходка, смешившая их до слез. Я заменял им целый сумасшедший дом.

Я. Зато вы имели стол, постель, одежду – и камзол, и штаны, и башмаки – и каждый месяц по золотому.

Он. Да, это положительная сторона, барыш; но вы ничего не говорите об обязанностях. Во-первых, как только разносился слух о новой пьесе, приходилось в любую погоду рыскать по всем парижским чердакам, пока я не находил автора, раздобывать рукопись для прочтения и ловко вставлять намек на то, что тут есть роль, которую как нельзя лучше исполнила бы одна знакомая мне особа. «А кто же это, позвольте узнать?»-«Кто? Милый вопрос! Это сама грация, сама прелесть, изящество». – «Вы имеете в виду госпожу Данжевиль? Вы, может быть, с ней знакомы?»– «Да, немного знаком, но это не она». – «Так кто же?» Я совсем шепотом называл имя. «Она?»– «Да, она!»– повторял я, несколько сконфуженный, ибо и я порой не лишен стыда, и надо было видеть, как при этом имени физиономия поэта вытягивалась, а иной раз мне смеялись прямо в глаза. Однако волей или неволей надо было привести его к обеду, а оп, опасаясь связать себя, жался, отнекивался. И надо бы видеть, как со мной обходились, если эти переговоры не удавались! Тут я оказывался тупицей, олухом, дураком; я ни на что не был годен, я не заслуживал даже стакана воды. Но куда хуже бывало, когда пьесу играли и приходилось среди шиканья публики, а она, что ни говори, судит правильно – бесстрашно, в полном одиночестве хлопать в ладоши, привлекать к себе все взгляды, спасая иногда актрису от свистков, и слышать подле себя шепот: «Это переодетый лакей ее любовника… Да уймется ли этот негодяй?..» Никто не знает, что может толкать на такие поступки; думают, что глупость, а между тем здесь есть причина, которая извиняет все.

Я. Даже нарушение гражданских законов.

Он. Но под конец меня уже стали знать и говорили:

«О, это Рамо!» Меня могло поручить какое-нибудь ироническое замечание, которое я ронял для того, чтобы (*пасти от насмешки мои одинокие аплодисменты, а его истолковывали в обратном смысле. Согласитесь, что только ради очень большой выгоды можно так издеваться над публикой и что этот тяжкий труд стоил всякий раз дороже какого-нибудь жалкого экю!